Чуть только старик скрылся в желтых волнах посевов, Желязко встал и направился к полосе. Он собирался пойти к кошаре, но эта проклятая газета расстроила все планы…
Вечером жнецы сели в телегу и отправились в село. Желязко и Латинка пошли пешком. Он решил быть строгим, грубым и безжалостным, но, увидя блеск ее черных глаз, оттаял и шагал молча с каким-то глубоким отчаянием в сердце. Латинка сразу поняла, что что-то случилось. Сегодня слушалось его дело, его оправдали, а он молчит и сопит — нет, тут что-то неладное…
— Ты заходила на днях к своим? — вдруг спросил Желязко, и его голос показался ей чужим. Она вздрогнула, пораженная этим незнакомым голосом, продолжительным молчанием и странным поведением Желязко. Сердце ее учащенно забилось, ком подступил к горлу.
— К нашим?.. Да… когда это было?.. На пятидесятницу… нет, на вознесение… И, подумав немного, подтвердила: — Да-да, на вознесение…
— А с Вылко ты в последнее время не встречалась?
— Нет. А что?
Желязко ничего не ответил. Он только глубоко вздохнул и решительно посмотрел на нее.
— Слушай: дома кто-то разболтал всякие… — Он запнулся, ища подходящее слово, затем продолжал, подчеркивая каждый слог: — га-до-сти. Если это ты — берегись, несдобровать тебе…
Ее длинные ресницы поднялись кверху, глаза от недоумения округлились. Она испугалась, ей захотелось кротко расспросить его, но тут же стало обидно и противно из-за такого подозрения.
— Почему ты так разговариваешь со мной. Желязко? — спросила она с такой твердостью в голосе, что он вздрогнул, как ужаленный. И вдруг ей стало очень грустно. Она попыталась сказать еще что-то, но голос ее осекся где-то глубоко в груди.
— Тятю расписали в одной коммунистической газете, и это дело твоего брата Вылко.
— А я-то в чем тут виновата?
— В том-то и беда! — быстро и резко сказал он. — Кто-то разболтал о наших домашних делах, и это дошло до газеты…
— О каких делах? — обернулась она к нему, подумав, что, может быть, речь идет о какой-нибудь краже.
— А вот каких! Будто тятя собирается привезти молотилку и забрать у арендаторов Ялынкории зерно… Ну, и еще кое-что…
— Так я, что ли, об этом рассказывала?
— А кто же?
Латинка пожала плечами.
— В первый раз от тебя слышу. Не слыхала об этом, не говорила…
— Пишут же…
— Ну, а тятя… в самом деле собирался это сделать?
Желязко искривил губы:
— Наверно… Раз так взбесился, думал, значит… Эта гадкая статейка портит ему все планы… И в такой кризис… Тысячи это, не шутка…
Оба умолкли. Вокруг печально и тихо звенела песня кузнечиков. Размеренно и мягко, приглушенные пылью дороги, отдавались шаги Желязко и Латинки. Молодые люди быстро растворялись в сумерках наступающей летней ночи, задыхаясь под натиском какой-то жестокой, неумолимой силы. Латинка шла, как во сне, разбитая усталостью, горем и обидой. Стройные, гибкие плечи Желязко нервно вздрагивали, на сердце у него было горько и тяжело.
Противно обычаю, мать не встретила их у ворот. Перед амбаром был накрыт стол. Старый фонарь тускло освещал его. Снохи и беженки расселись по своим местам.
— А где Желязко? — спросила жена Стефана.
— Ужинайте, ужинайте, — сквозь зубы процедила старуха и направилась к дому. Все переглянулись, но никто не притронулся к еде. Наконец, Ставрюха взяла ложку и еще раз пригласила:
— Ешьте! Ешьте!
А когда все начали есть, она проворно вскочила.
— Я сию минутку вернусь!
Она вбежала в дом, заглянула на кухню, поднялась наверх. В глубине комнаты, на грубой деревянной кровати лежал Жанката. Маленькая ночная лампочка освещала его здоровое округлое лицо. Присев рядом на маленький стульчик, старая с сочувствием смотрела на него, и в ее глазах плясали огоньки какой-то глубоко затаенной ненависти и гнева. Жене Ставрю не доводилось видеть ее в таком состоянии.
— Мама… тятя… идемте ужинать!
— Ужинайте без нас, — сказала старуха, не глядя на нее.
— Тятя, а ты что, неужто захворал, а? — спросила сноха с притворной тревогой и приблизилась к кровати.
— Нет, нет… я просто устал немножко; вот и решил: дай-ка лягу пораньше.