— Идем! Идем! — она быстро побежала вниз по лестнице.
Лобачев пошел за ней следом. Он еще раз перечитал бы это письмо. Но хлопнула дверь, он уже вышел во двор.
Небо, как спина рябой курицы, в бело-серебряных и серых перьях, и редко где, как в оконце, проглянет глубокая осенняя голубизна. И такая же серая, в ослепительном серебре тихо застывающих луж, смерзшаяся, уже неживая земля, тополя опали, у ног их лежат багряно-желтые вороха листвы.
— Смирно-о! — радуясь звонкости и четкости своего голоса, закричал начстрой.
Лобачев оглядел ровную, словно по ниточке вытянутую линию строя: одинаковые шинели, островерхие шлемы, на правом фланге — багрянец и золотые кисти знамени. Вспомнил Лобачев первое строевое занятие, — жаль, что не пришлось Арефьеву увидеть дело своих рук… И Лобачев нашел глазами Николая Ивановича Смирнова. Вот он, чуть скосив свои бойкие глаза на Лобачева, похудевший, помолодевший, подтянутый, отличный от других особенно тщательной франтовато-воинственной выправкой, стоит посередине шеренги, рядом со своим отделением, отделенный командир — один из лучших строевиков курсов.
— Здравствуйте, товарищи! — глядя в его лукавые, понимающие глаза, раздельно, по слогам прокричал Лобачев и увидел, как улыбка дрожит на губах Николая Ивановича.
— Здравствуйте! — так же по слогам ответила шеренга, и стены курсов отбросили гулкое эхо…
Звонко командовал военспец, и под его команду построились в колонну по отделениям. Шагом, гудящим по морозной земле прошли в ворота. Марш вперед! Как это Миндлов написал в письме. Да, марш продолжается.
Тиха и пустынна эта окраинная улица. Но там, в конце ее, где она у старой златоверхой церкви переходит в оживленный главный проспект, там движутся черные толпы, там плещут красные знамена, и осенний воздух прозрачно доносит со всех концов города разноголосый звон оркестров и песен.
Пропустив мимо себя отделения, Лобачев быстро обогнал их и пошел рядом с военспецом.
— Почему отделения… неодинаковой величины? — спрашивает он, стараясь говорить, не сбивая ровного шага.
— Как же, товарищ начальник… ведь с курсов выбыло двенадцать человек… Было сто… Осталось восемьдесят восемь.
Все ближе грохот оркестров и гомон толпы. Через несколько минут курсы вольются в демонстрацию. Коваль, запевала, чисто и высоко, как бы выражая чистоту воздуха и высоту неба, запел.
И бодрые слова песни, ее смелый напев словно окрасили еще ярче мысли Лобачева.
Да, трое ушли по болезни. Один — Дудырев — отпущен самим командующим. И, точно сквозь задымленное стекло, Лобачев представил себе остальных потерянных. Сизов — завтрашний кулак. Золотушный Михалев в франтовских галифе… Ненавистный Дегтярев, с лицом, смерзшимся, как ледяная глыба. Да, и Громов еще. Где-то он сейчас. Может, стоит на московском тротуаре, вокруг него дамочки, бывшие люди, и он смотрит, злобясь, как мимо идут полк за полком, завод за заводом.
Все ближе главный проспект. Лобачев оглядывается, видит большого Шалавина. Над головой его трепещет знамя, переливается в блеске букв. Встретился с его взглядом Лобачев: торжествен и серьезен старик, а сзади него в такт колышутся рослые молодцы первого отделения, а там дальше — шлемы и шлемы, лица… дорогие лица.
Гулко ухает в мелких мещанских домишках, в купецких особняках и кирпичных амбарах эхо тяжелого шага.
Это пятый Октябрь — не отдохнувший и вступивший в новую схватку боец. Перед ним засушливые поля, безмолвные фабрики и, как стаи ядовитой мошкары над болотом, валютчики и спекулянты в закоулках столицы. Но уже непобедимая зеленеет озимь среди бурых лугов. На одну шестую мира раскинулись наши владения. Земные недра полны сокровищ. И недалеко то время, когда, по мудрому слову Ленина, хлынет хлеб в города, зашумят ожившие заводы.
И, торжественно отбивая шаг, курсанты вступают на площадь и гулко идут мимо вытянувшегося строя прочих частей гарнизона, туда, все ближе к красной трибуне…
Снова, как шесть месяцев назад, в высокооконном кабинете командующего идет долгий разговор. Но весенний ветер не веет сейчас в открытые окна. Вмазаны вторые рамы. Заклеены ставни дореволюционными газетами, серебристо-серое спокойное небо стелется над городом.
Гордеев и Розов сейчас сидят рядом по одну сторону стола. А напротив, в кресле, рослый Гринев, представитель губкома, и костюм его, как всегда, топорщится на бугристых мускулах большого тела. Сбоку, придавая всему происходящему особо торжественный тон, сидят Лобачев, Косихин и Кононов, подтянутые, побритые, в островерхих шлемах. Истончившийся, еще более похудевший Розов монотонно читает длинный список окончивших курсы, дает скупые характеристики, и, слыша эти, ставшие дорогими, фамилии, Лобачев, Косихин и Кононов вдруг переглядываются, точно прощаются.