И опять глуховатый голос Кононова вычерчивал смелую, переливающуюся всеми цветами жизни мысль, и эта мысль подчиняла себе все, что происходило вокруг, и плавное течение обычного вечера превращалось в незаметный, но необходимый аккомпанемент, в многозначительный фон того, о чем читал Кононов.
Курсанты вернулись из бани, оживление и смех сопровождали ужин, — и снова все стало затихать. Совсем стемнело, и последние слова брошюры Кононов дочитывал, почти не разбирая, а угадывая буквы.
Во дворе уже густели сумерки, когда Кононов дочитал брошюру до конца.
Помолчали.
Миндлов вдруг повернулся к Кононову.
— На тему этой брошюры надо доклад сделать у нас на партийном собрании. Что, если мне сделать этот доклад. А? Как ты думаешь?
Кононов одобрительно кивнул головой, и Миндлов тут же ушел своей быстрой и неровной походкой.
На общегородском партсобрании член губкома и видный хозяйственник края, вернувшись из центра, сделал доклад о новой экономической политике.
Живой, подвижной, как ртуть, он мало говорил о теоретическом значении самого поворота. Под его маленькими смуглыми руками лежал весь широкий край, и он говорил о том, как новая экономическая политика оживит край, о мероприятиях по новым декретам, о роли кооперации, о возможных концессиях и о задачах развития крестьянского хозяйства.
В его горячих словах та новая полоса, наступление которой чувствовали все, уже определилась, отдельные декреты, статьи в газетах превратились в звенья того нового, что сложилось за время, пока на курсах слушали лекции Золотухина.
С доклада шли по бульвару. Наступил вечер. Миндлов прислушивался к шуму города. И Миндлову, уставшему за день, казалось, что город, как ребенок, не угомонившийся за долгий летний день, веселился слишком тревожно и что веселье может перейти в плач.
Некоторые павильоны на бульваре еще были заколочены, в других торговали фруктами, конфетами и прохладительными напитками в заманчиво пестрых бутылках и сифонах. Светили красные буквы кафе.
— А живем мы, ребята, верно, как в монастыре!
— Залезли в политэкономию, а экономики сегодняшнего дня не замечаем.
И, прислушавшись ко всем этим разговорам, где переплетались деловая трезвость и настороженность, любознательный интерес и тревога, Кононов одобрительно кивал головой, — на этом плацдарме Миндлову предстояло в своем докладе развернуть силы партийного наступления.
Еще когда во дворе Миндлов сквозь монотонный голос Кононова слушал слова Ленина, уже тогда он чувствовал, как что-то расправляется в нем, жадно, как растение к свету, тянется к живительному смыслу этих слов. И вот к завтрашнему заседанию уже готов план и написаны тезисы. Перелистывая их, Миндлов почувствовал, что сегодня он больше заниматься не должен. Он глядел в окно на звезды, светляками мерцавшие сквозь темную листву деревьев, и почувствовал, что доклад готов и накрепко свернутый лежит в душе его, — завтра одного усилия воли достаточно будет, чтоб он развернулся. И Миндлов с благодарностью и благоговением перелистывал эту тоненькую книжку, так ясно и непритязательно названную. С чем сравнить ее? Луч прожектора темной ночью? Сказочная живая вода, после которой глаз видит все во много раз ярче, красочнее и отчетливее? Или это стекла чудесного микроскопа, показывающие движения мельчайших зародышей капитализма, стихийно возникающих и развивающихся? Но стихия страшна, пока ее не понимаешь. А книга эта не только давала ясное понимание происходящего, она давала такую могущественную власть, с какой ничто не могло сравниться, она учила, как враждебную силу можно покорить и заставить работать на себя, — все равно как моряк, искусно поставив паруса, заставляет противный ветер нести к цели корабль.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Обычным порядком прошел день, ничем не отличный от других учебных дней. Утром состоялась лекция, обед, как всегда, был скуден, и обычны шутки перед обедом. Но часто переспрашивали комиссары друг друга, будет ли сегодня собрание, и с ожиданием поглядывали на окно комнаты Миндлова.
Зарокотал барабан, вместе с его рокотом вошел в аудиторию Гордеев. Не часто видят курсы большую, осанистую фигуру командующего. Ведь в большом его военном хозяйстве курсы — только один из участков. Но все знают: если Гордеев легкой, словно приплясывающей походкой прошел по большим коридорам курсов — значит, надо ждать событий…
Гордеев взошел на эстраду, где стоял стол президиума. Он весело пересмеивался и переговаривался с Арефьевым и Розовым, лукаво поглядывал на тихого Николая Ивановича Смирнова, который одним из первых вошел в аудиторию и притулился у стены на первой скамье. И никто: ни мрачный Громов, ни Васильев, лихорадочно багровые щеки которого видны в первом ряду, ни даже Кононов, поднявшийся в президиум и встреченный благодушным кивком Гордеева, — никто не догадывался, что Гордеев следил за каждым, кто входил в зал, оценивал выражение каждого лица и даже место, занятое в зале каждым вошедшим. В этом шуме, как будто ничем не отличном от шума, предшествующего обычному собранию, во всех этих лицах, так скупо и бледно отражающих то, что происходит у каждого в душе, улавливал Гордеев особенное душевное напряжение будущего собрания; как никогда выразительны лозунги и плакаты, и портреты вождей словно застыли в чуткой неподвижности, прислушиваясь к тому, что происходит.