Выбрать главу

Кононов тоже напрягся до той предельной границы, когда все существо, как струна, отзывается на душевные движения окружающих. Впереди, среди многих голов и спин, он сразу отличил черную голову Дегтярева: «Неужели и на этом собрании так и не отомкнется этот накрепко запертый амбар? Неужели он и здесь отмолчится и его не прорвет?!»

Через зал быстро, нервно спотыкаясь, прошел Миндлов. Ряды затихают. Миндлов взбежал на эстраду, и, встретившись с ним взглядом и кивнув головой, Розов дернулся, — плохо, очень плохо выглядит старый друг.

Миндлов не успел разложить бумаги, как к нему подошел Кононов. На тихий оклик его Миндлов поднял голову от конспекта, который он в последний раз лихорадочно просматривал.

В глазах Кононова пробегали какие-то быстрые, горячие искры.

— Ну, держись сегодня, товарищ Миндлов, — поощрительно сказал Кононов и остро глянул в лицо Миндлова. Пожимая его прохладную руку, Миндлов почувствовал жар своей руки.

— Покажи, что такое есть питерский большевик, — не выпуская его руки, добавил Кононов.

Какая-то горячая волна хлынула от сердца к глазам Миндлова, губы его задрожали…

— Да ладно. Не волнуйся, главное… — бережно сказал Кононов.

И вдруг, заботливо оглянув стол, сказал укоризненно:

— А воду забыли… — и, нагнувшись к Сергею, сидевшему на первой скамье, послал его за водой.

Все это взволновало Миндлова, и начал он тихим, даже чуть прерывистым голосом; поэтому в первые минуты Кононов с опаской подумал, что доклад выйдет бледным.

Но как только Миндлов заговорил об Октябрьской революции, его голос сразу окреп, глаза заблестели, и даже неяркий румянец появился на землисто-бледных щеках. Восхищение и страсть слышны в голосе Миндлова.

Собрание молчит, сомкнуты все рты. Каждый всем напряжением ума и опыта измерял даль открывшихся новых дорог, Шалавин лег широкой грудью на парту и положил голову на ладони; полузакрыты большие глаза, крепко стиснуты губы. Николай Иванович Смирнов схватился за скамейку, словно чувствуя, что земля под ним затряслась, и неотрывно следил он, как за маленьким столиком, покрытым красным сукном, жестикулировал Миндлов. Неподвижно, из-под широкого лба, следит за Миндловым Гладких; он весь точно окаменел, и только глаза его светились волнением. Ероша одной рукой свои отросшие мягкорусые волосы, Васильев другой торопливо записывал что-то, готовился к выступлению. Нахмурившись, опустив глаза на черно-тусклую поверхность парты, Лобачев, следуя за скрытым тактом речи Миндлова, время от времени осторожно и бесшумно опускал на парту свой в камень сжатый кулак. Рядом тяжело дышит Коваль, и, сам не замечая, вслед за Миндловым повторяет он шепотом некоторые слова. Одно за другим летят эти слова над собранием, и, словно клочья дыма, закрывают они от Коваля стены и лица товарищей…

Да… Паровозный дым клочьями несется над желтыми ненастными жнивьями. У семафора, оцепленного продотрядчиками, стоит поезд — вереница красных теплушек.

— Товарищи, соблюдайте революционный порядок! — слышит Коваль свой собственный зычный голос. В сопровождении двух своих бойцов вскакивает он в ближайший вагон.

— Это, дяденька, твои мешки? Покажи удостоверение. Нет, это не удостоверение, это липа. Мешочничаешь, гнида? Игнаша, забирай его вместе с мешками. А вы, гражданка, чего тут плачете? Удостоверение? Правильное у вас, честное удостоверение. Все дуже гарно, передайте питерским пролетариям братское привитание от двести сорок третьего продотряда, от комиссара Коваля Опанаса. А это чей мешок? Чей, я спрашиваю, мешок? Никто не сказывается? Игнат, заприходуй в книжку. Неизвестный мешок сбежавшего спекулянта…