Выбрать главу

Отец долго и пристально смотрел на Сёмку. Размяв нервно подрагивающими пальцами погасшую папиросу, раскурил её.

— С чего это ты заблажил? Пчёл поставлю в омшаник, сам буду управляться. Не пропадём.

— Нет. Так дело не пойдёт. Тебе всего сорок пять лет. Женись. А? Я после восьмого класса уеду в техникум, как вы тут вдвоём с бабкой останетесь?

— Да… Загадал ты мне загадку… Кто же за меня хворого пойдёт? Святые мощи остались, да и меньшого, Витьку, жалко. Может, образумится мать, опять сойдёмся.

— Не сойдётесь, она замуж вышла, — подал отцу затёртое в кармане письмо.

Он раскрыл конверт и подвинулся ближе к керосиновой лампе, прочитав, молча бросил письмо в угол, тяжело встал.

— Это она мне назло сотворила, жить она с ним не будет, вот поглядишь. Что ж, коли так обернулось, попробую жениться. Сестра одолела уже уговорами, присмотрела вдовушку в своей станице. Ты прав — с матерью всё. Это я ей не смогу простить, — он устало раскинулся на застланной койке и закрыл глаза.

Через день на подводе привёз мачеху — полную, чернявую казачку лет сорока, с добрыми и грустными глазами. Она была замужем, развелась с пьяницей, а детей так Бог и не дал. Мачеха ступила в чужой двор, боязливо озираясь, поправляя волосы тёмной, загрубевшей в работе ладонью.

Месяц не смел её назвать пасынок ни мамой, ни тетей. Всё как-то выкручивался, обходился без этого, ловил на себе её понимающий взгляд, и наконец, сорвалось с языка: "Мама".

Мачеха заплакала и неумело прижала к себе диковатого, высокого парня.

— Ну, вот и ладно… Я уже сама хотела тебе сказать, чтобы хоть тёткой звал, истомилась вся.

Сёмка засобирался уходить, застеснялся этой чужой ласки. Что не поделил отец с матерью? Так он толком и не понял. Почему она вышла замуж? И отца оправдывал, и мать жалко, и брата.

Другие гуляют, пьют, жён гоняют так, что стёкла с рамами летят на улицу. И ничего, живут себе вместе. Кто разберет этих взрослых!

Время шло. Бабка с новой снохой жила мирно, она опять забегала по двору, шаркая чириками и норовя чем-нибудь помочь. То накормит кур, то надерёт железным крючком из примётка сенца козам, а вечерами всё бьёт поклоны темным образам в переднем углу.

Иконы она принесла в дом после закрытия церкви, когда свергли колокола на землю. Иконы были несоразмерно велики для маленькой комнаты и занимали весь угол. За ними хранились старые письма, облигации, пенсионная книжка за погибших сыновей и разные узелки с ладаном и просвирками.

Из тринадцати сыновей и дочерей осталось в живых только двое, остальных побило в войнах, выкосило болезнями.

Сенька, до восьмого класса, спал на печи, с нетерпением ждал, когда бабка перестанет бить поклоны я уснёт, чтобы можно было задёрнуть занавеску и запалить на всю ночь десятилинейку. Ещё одна страсть обуревала его — книги.

К шестому классу одолел школьную библиотеку и взялся за сельскую. Ночи напролёт красными от напряжения глазами впитывал в себя Майн Рида, Джека Лондона, Арсеньева — всё, что подворачивалось под руку, но больше любил про путешествия.

Сладостно откидывался на горячей лежанке перед утром, выпалив весь керосин, и всё ещё сражался в отряде Чапаева, бродил на Клондайке или распутывал звериные следы с мудрым Дерсу Узала.

На рассвете бабка проворно стаскивала его за ногу с печки и настырно выпроваживала в школу. Надев очки на верёвочке, сама жалась к окну с книжками внука, бойко читала вслух.

Бабка считала себя вполне грамотной, одолев два класса церковно-приходской школы, сохранила хорошую память и знала такую массу сказок, что Сёмка в детстве от страха плохо спал, наслушавшись их.

Сказки бабка Калиска не просто сказывала, а играла, то понижала голос до жуткого шёпота, то вскидывалась с закрытыми глазами, чуть не валясь на пол, изображая убитого богатыря; горевала до слёз вместе со сказочной вдовой и квохтала от смеха, когда ловкий мужик дурил слабоумного богача.

Сёмка любил её без памяти, а уже взрослый приставал: "Баб, расскажи про Иванушку-дурачка?" — "Их-х-ха-ха. Да разве тебе сказки надоть. Девки небось на улице заждались, ухажёрки, а ты всё, как малое дитя, — но, польщённая вниманием, садилась на скамью и мерно начинала: — "Жили-были старик со старухой, жили, добра наживали…"

Отец с мачехой спали в другой комнате, увлеченье книгами не пресекали, только мачеха отговаривала, жалеючи:

— Сё-ё-ём? Свихнёшься от книжек. Ить у нас в станице случай был. Зачитался один парень — и в психдом определили.

— Не свихнусь, — сонно хлопая глазами, успокаивал он, — страсть, как интересно читать! В школу бы не пошёл, всё читал, да отец узнает.

Отца Семён не боялся, тот ни разу не тронул его пальцем, но уважал, любил и не хотел осрамиться перед ним.

А жизнь бежала, как вода в весеннем буераке. Затягивало старые раны и обиды.

На крещенье Сёмка принёс домой свежую рыбу. Километрах в шести от станицы, в Чёрных озёрах, нашёл он чьи-то самоловки.

Во льду прорублена щель и перехвачено озеро связанным в частокол камышом, плетень закрывает проход рыбе до илистого дна, в редких окнах затаились плетённые из лозы верши.

Радостно вывалил Сёмка на стол перед мачехой гору замерзших щурят и золотистых карасей.

— Вот… Наловил. Замор рыбы на озёрах, лунку пробил — она и попёрла на воздух!

Мачеха принялась чистить улов, кто не любит зимой, в охотку, похлебать свежей щербы! Нахваливала добытчика:

— Отец придёт с собрания, а у нас угощенье. Он же страсть как щербу уважает. Вот молодец, постарался…

Семка, гордый, независимый, толкался по дому, чистил ружьё, жевал на ходу хлебную ковригу, ужинать не стал в предвкушении ухи.

Отец пришёл, снял обметенные от снега валенки, положил их сушить на загнетку печи и увидел рыбу. Подсел к столу, с наслаждением вдохнул пряный запах озёрной сырости, ила, исходящий от щук. Взял в руки золотого карася, долго любовался переливом чешуи.

Потом молча встал и вышел в чулан. Вернулся не скоро, держа в руке фонарь "летучая мышь".

— Вот тебе фонарь, возьми спички про запас и отнеси рыбку туда, где взял.

— Так замор же, сама лезла, только успевай вытаскивать…

— Не бреши в глаза, — устало присел отец на табурет, — поимей совесть, брехать — это последнее дело. Карасю твой замор нипочём. В ил на родниках зароется, чихает на замор. Вот этого ты и не знал. Отнеси, Христом-Богом прошу, не выводи из себя. И чтоб такого боле не было! Ясно?

Сёмка молча оделся и покидал рыбу в мокрый рюкзак.

— А как же я чищеных щук положу, догадается хозяин?

— Как брал, так и положишь. Не ты ставил самоловки, не нам и есть. Не привыкай жить дармовщинкой.

Заледенел весь отец, сгорбился, достал из шкафчика лекарство от сердца и выпил, наморщив лицо. Туманно глянул на сына:

— Видать, плохо тебе живётся, раз на ворованную рыбу потянуло. Эх ты… А коль прознает кто, скажут: "Иван Васильевича сынок ворует!" Со стыда провалюсь, ты об этом подумал, когда брал? Да… Дела…

Есть старинная сказка. Захотел один казак себе шею наесть, посправней телом стать. Украл быка. Потаясь, зарезал и схоронил от людского глаза. Ест вволю мясцо, от пуза ест, а сам боится — всё оглядывается, всё оглядывается от стола, кабы никто в избу не зашёл да не увидал… Так себе шею и открутил насовсем!

Немудрёная присказка, но жизнью проверенная. Хлебушек надо есть заработанный своими руками, и нету его слаще! Неси!

— Отец! — вступилась мачеха. — Ведь, ночь на дворе, замёрзнет. Может быть, завтра сходит опосля школы? Куда он сейчас пойдёт, страшно, и даль такая, не приведи Господи…

— Неси! — отец непреклонно тряхнул головой. — Неси и не оглядывайся, впредь наукой будет, как воровать. В этом дому чужого ещё не ели и не будут есть, пока я живой. А замёрзнешь — туда и дорога, нету в таком деле к тебе жалости. Иди, говорю! Что, жидковат на расправу, рыбачок?

Лучше бы он ударил, чем смотрел с таким укором.