Городской совет выгоняет его из Цвикау как зачинщика бунта. Пускай! Можно жить и работать и в Богемии.
Подняв высоко голову, гневный и уверенный, Мюнцер пошел прочь с кладбища.
Настала ночь, последняя ночь, проведенная Мюнцером в Цвикау.
Небо бледнело, звезды таяли. Скоро край неба ярко вспыхнет алой зарей, а с зарей Мюнцер вскинет котомку за плечи и покинет Цвикау.
Дикий, неудержимый гнев овладел им. Он трясся в каком-то безумном припадке и не мог сдержаться. А что, если напугать этих жирных, храпящих на пуховиках советников, ратманов, судей, торгашей, попов и бездельников? Вот будет потеха, когда они схватятся за свои толстые сумки, будут подбирать длинные полы своих кафтанов и ряс и вытаскивать из домов серебро и другую драгоценную утварь…
Он высунулся из окна и во всю силу своих легких закричал:
— Э, эй! Горим! Спасайся, кто может!
Нестройный гул разнесся по городу. Забил набат. Сонные люди выскакивали на улицу с криками о помощи. Всюду поднялась страшная суматоха и давка. Жители спрашивали друг друга:
— Где горит? Кто горит?
И долго еще не мог успокоиться вспугнутый город.
Темная фигура с котомкой за плечами широко шагала уже за городской заставой.
Истомленный, голодный, без денег, добрался Мюнцер до богемского городка Заатца. Его тянуло в столицу Богемии — шумную Прагу. Там сосредоточилась промышленность страны, а следовательно, и немало рабочих, среди которых имеются последователи Гуса. О них-то и вспоминала Эльза. И ее слова подали Мюнцеру мысль искать среди чехов единомышленников.
Маленькие, жалкие "халупы" — домишки предместья Заатца — окутывал вечерний сумрак, когда Мюнцер подходил к городу. В некоторых окнах зажигались огни; на задворках звучал тихий смех и сдержанный шепот. За крайней избой послышался взрыв хохота, и толпа смеющихся молодых девушек, поднимая пыль, промчалась мимо путника. Это был канун 1 мая — ночь, когда молодежь до рассвета не спит и гадает.
И Мюнцер видел, как над полями в вечернем тумане слабыми силуэтами поднимались загадочные тени девушек, собирающих травы. И когда они склонялись над лугами, длинные "заплетки" — ленты — ползли, как змеи, с их кос. Мимо Мюнцера торопливой походкой прошли парни с видом заговорщиков. Он почти не знал чешского языка и обратился к ним по-немецки:
— А что, друзья, не знаете, где здесь можно переночевать?
Парни пожали плечами, переглянулись, засмеялись и пошли дальше — очевидно, они ничего не поняли.
Мюнцер в недоумении остановился около маленькой, невзрачной халупы; он по опыту знал, что между бедняками больше добрых людей, чем между богачами. У дверей хлева пастух накладывал высокий порог из густого цветущего дерна. Это был старый чешский обычай — охранять домашний скот от колдуна и маленьких светящихся полевых духов. Пастух сосредоточенно трудился и, наложив достаточно высокий порог, с довольным видом оглядывал свою работу.
— Теперь уж не пройдут! — весело проговорил он. — Трава густая, как шерсть у овцы.
Когда Мюнцер обратился к нему, прося ночлега, пастух уставился на него и, бормоча что-то непонятное, поманил за собой в халупу. Там было убого, но чисто; по случаю праздника весь пол был ровно усыпан песком. Пожилая женщина укачивала в люльке ребенка и напевала чешскую колыбельную песню:
Когда пастух сказал ей о приходе гостя, она крикнула, повернувшись к постели:
— Эй, Войтех, подойди, пожалуйста! Я не понимаю, что этому человеку надо. Я не знаю по-немецки.
С постели слез муж ее Войтех, бывавший в Германии и говоривший по-немецки.
— Он просит ночлега, — угрюмо сказал Войтех жене, и Мюнцер уловил в его голосе враждебные нотки. — Не люблю пускать неведомо кого.
— Что ж, — робко проговорила жена, — пусть остается. Мы никогда не прогоняли путников. Пусть остается; скоро будем ужинать.