Руди часто приносил с собой ворох каких-то листков и исчезал с ними в кабинете Гиплера. Раз Гретель не выдержала и, впуская Руди, спросила его:
— Куда ты носишь листки и что с ними делаешь?
Руди принял таинственный вид и оглянулся:
— А ты не выдашь меня?
— Клянусь тебе!
— Я ношу секретные листки, — прошептал волынщик. — Ношу я их к господину Гиплеру и потом раздаю на площадях, рынках и ярмарках.
— А что в этих листках?
— Призыв народа к восстанию.
— Постой… — Глаза Гретель широко раскрылись. — Это против господ. И я знаю — все будут идти с алебардами, вилами, топорами… Да? И все будут громко кричать, петь, оружие будет блестеть на солнце?
— Да, да!
— И ты… пойдешь, Руди?
Он гордо кивнул головой.
— Но… тебя могут убить!
Руди засмеялся:
— Только девочки трусят; мужчина всегда готов отдать жизнь за свое дело!
— Я это понимаю, — грустно прошептала Гретель. — За свое дело…
— Гретель, где ты? Фрау Гиплер зовет!
Это был голос Кетерле, и девочка со всех ног помчалась к сестре.
Через два дня Кетерле и Гретель отправились в Гейльбронн по поручению Гиплера. Им пришлось идти по полю, мимо лобного места, за городской стеной.
— Постой, — сказала Гретель, останавливаясь и жадно смотря вперед. — Что это за толпа?
— Идем скорее. Это казнят какого-нибудь вора.
Но Гретель не двигалась. Она так редко видела толпу. Толпа с гулом заколыхалась. В воздухе сверкнули алебарды ландскнехтов: человек в длинном белом балахоне опустился на колени на помост. Но едва палач в красной рубахе высоко взмахнул над его головой топором, Гретель зашаталась и закрыла глаза. Когда она очнулась, Кетерле оттирала ей виски снегом уже далеко от лобного места.
В первый же раз, как Гретель увидела после этого Руди, она сказала ему:
— Не ходи на площадь… Не ходи туда, где льется кровь. Это так ужасно — этого никогда нельзя забыть, всю жизнь…
Руди застрял в Беккингене, откладывая свой дальнейший путь на неопределенное время. Но с этого дня та, из-за которой он сидел в Беккингене, как будто избегала его: он не встречал ее ни на деревенских пирушках, ни в доме Гиплера. А он не переставал мечтать о Гретель и, бродя около дома адвоката, посматривал беспрестанно на окна, не покажется ли в одном из них девочка.
Раз пришлось ему заночевать у Гиплера. Дом давно уже погрузился в ночное безмолвие, но Руди не спалось. Он услышал, как стукнула калитка. Кто-то шел через сад… Только странно: почему не лаяла собака? Руди вскочил и тихонько пробрался в сени. Входная дверь была не заперта, к калитке вели свежие следы ног, а в конце улицы двигались две темные фигуры — одна высокая, прямая, другая маленькая, точно скорчившаяся от холода. Руди пошел за ними и скоро узнал Кетерле и Гретель.
Они шли молча, торопливо, миновали околицу и бесстрашно вступили в лес. В лесу слышался таинственный треск. С деревьев на сестер сыпались пушистые хлопья снега. И ноги их тонули в сугробах. Когда месяц выглядывал из-за серебряных туч, в чаще леса делалось еще таинственнее и снежная пелена зажигалась голубоватым светом. А они всё шли.
Вот залаяла собака, показалась лачужка угольщика. Сестры юркнули в ее низкую дверь. В лачужке был свет. Волынщик притаился под окном.
В единственной убогой комнате угольщика было нестерпимо душно, пахло потом, прокислой похлебкой. В углу коптила масляная лампа. Хозяин лачужки, весь еще черный от угля, сидел на лавке, окруженный толпой жадно слушавших его людей. Здесь собрались женщины и мужчины из рабочих кварталов Гейльбронна и ближних деревень — члены преследуемой секты перекрещенцев, главой которой в этих местах был Мельхиор Гофман.
Кетерле с порога тихо проговорила обычное приветствие:
— Мир с вами!
— Аминь, и с тобой также.
Гретель робко повторила приветствие сестры и уселась вместе с ней в кружок.
Приходили все новые и новые люди; наконец кружок посреди сидящих стал совсем маленьким. Ждали на собрание самого Гофмана, но он был в другом округе по делам секты и передал свои полномочия семье угольщика. Старый угольщик тихим, монотонным голосом продолжал говорить о том, что нужно уметь серьезно верить, любить, терпеть мучения и смерть ради того, во что веришь.
— И тогда, — плакал голос старика, — и тогда настанет царство правды, а те, кто мешают ему, падут, поверженные во прах…
— А кто мешает? — спросила жена угольщика. — Нет ли жалоб, которые можно было бы разобрать здесь, на братском, истинном суде? Не предавался ли кто излишествам в пище и питье, не сквернословил ли, не обманывал ли? Пусть раскается…