Выбрать главу

Он усмехнулся:

— Я даже актером, Сережа, был. Не веришь? Господа любят крепостные театры. Люди ходят туда за деньги. Значит, мы, холопы, барина своего кормим. А на стене у него висела завсегда огромадная плеть. Между игрой он своими ручками бил ею неисправных актеров. "Ты, кричит, поёшь брюхом, какой ты есть бас? А ты, такой-сякой, какую рожу для оперы намалевал, — не человечья, а свиное рыло". И актерок тоже бил…

Он с горечью вдруг рассмеялся:

— У одного помещика, рассказывали, шел балет "Амур и Психея". Амур был парень рослый, и Психея — в теле. Хотели они барину угодить да и прыгнули повыше. А на веревках у барина висели ребята с крылышками: кто изображал "радость", кто — "утеху", а кто — "игру". Плясуны скакнули да головами и задели за ребят, ребята и разревелись… Публика в хохот, а барин — за плеть. Так с вспухшими задами и плясали Амур с Психеей.

Сергей слушал опустив голову.

— Тебе, Серега, еще ничего живется. Только ты немца остерегайся. Господа разгневаются, он жару подбавит. Господа приласкают, он яму выкопает от зависти. Не ты один страдаешь. Про Хераскова, сочинителя, слыхал?

— Как не слыхать!..

— Он сочинил слова для оперы, по прозванию "Милена". А музыку к ней написал холоп князя Петра Михайловича Волконского. Однако имя крепостного на нотах не проставили, и имя то всеми забылось. И я не помню, хоть сам недолгое время господами был отпущен в оркестр к князю Волконскому. И "Милену" эту самую хорошо по всем нотам знаю. Царское семейство даже смотрело и очень музыку одобряло.

"Да, — подумал Сергей, — сколько забытых холопских имен затерялось по всей крепостной Руси!.."

— Видно, у нас от природы, Сережа, как бы корешок заложен, семечко аль зерно, вроде как у растения. У кого оно всхоже, — выходит на свет, и пышным цветом расцветает, и плоды добрые дает.

Он покачал головой, точно сам удивляясь своим словам.

— Ты, милый человек, вникни в мои речи. Я тебе говорю про святой корешок, про семечко. Оно и у тебя, и у меня, у многих бывает… Знал я одного повара. Федором Устиновичем Грехуновым звали. Фамилия вроде грешная, а душа ангельская. Он, милый ты мой, всего-навсего торты делал. А какие? Чтобы цветики сахарные лучше выходили, в поле, в лес, в сады разные ходил. И каждую былинку разглядывал: где у нее сколько листиков да стебельки какие. А на него глядючи, молодой поваренок тоже, видать, с искрой, стал георгины да розы из репки со свеклой вырезывать. Кабы их учить, думаешь, они бы не смогли статуи из мрамора резать? Вот то-то и оно! Вот тебе это самое "семечко".

Старый, с красноватым носом и слезящимися глазами столяр радостно улыбался.

"Вот оно — творчество!" — подумал Сергей, схватив карандаш и стараясь запечатлеть одухотворенное выражение лица собеседника.

И было непонятно ему только одно, как может этот вдохновенный старик валяться у двери пьяный и грубо ругаться.

Точно угадав, Егорыч неожиданно добавил:

— Человек слаб и не всегда чует ту светлую искру, а порой и вовсе о ней забывает. В ту пору и тянется к лаку либо к пеннику, — падает в бездну нечестия. А вот, к примеру, стихотворец Сибиряков, говорят, не падал. Его ценили многие высокие особы. Сам Василий Андреевич Жуковский поднимал за него голос, и даже генерал-губернатор граф Милорадович, я слышал, года два назад просил помещика отпустить на волю Сибирякова. Да помещик заломил такие деньги, что у Жуковского с его сиятельством не хватило не то капитала, не то охоты. Да-с!..

— И что же этот стихотворец? — спросил Сергей.

— Стихотворец примечательный. И в то же время, заметь, герой. Он сопровождал своего барина во всех походах, и не раз его к Егорьевскому кресту за храбрость должны были представить. Да где простому холопу против барина героем быть. Барин — столбовой, рязанский предводитель дворянства, кость самая благородная. В моих странствиях знавал я и барина и холопа. Ваня-то Сибиряков тоже кем только не был! Учился в Москве, в школе, грамоте, обучался ремеслу в кондитерской лавке, землю пахал, в камердинерах ходил… И всюду с ним — она, искра светлая. На последний грош книги и бумагу покупал. Под головами те книги хранил и писал свои стихи где ни приходилось — даже на войне, под пулями. В четырнадцатом году, как русские заняли Париж, ему предлагали остаться за границей. Да где там!.. Ваня будто бы сказал тогда: "Люблю родину больше, чем волю". И вернулся вместе с барином домой. Так-то!