Лоренцо бросил на меня короткий, испепеляющий взгляд, ловя мою реакцию. Потом холодно улыбнулся толстяку.
— Дикие нравы. К счастью, в нашем бизнесе всё решается несколько... цивилизованнее.
Он резко взял меня под локоть, его пальцы впились в руку сквозь бархат, обещая синяк.
— Пойдём, Элоиз. Представление окончено.
Мы вышли в прохладную ночь. Он не сказал ни слова, но его молчание было красноречивее любых угроз. Он показал мне пропасть. Да, моя клетка была позолоченной, а мой тюремщик — цивилизованным. Но от этого она не переставала быть клеткой.
И самое ужасное, самое постыдное — в тот момент, слушая о «бешеной суке», я почувствовала не солидарность. Я почувствовала жгучую, ядовитую зависть. Ей позволено было кусаться. А я должна была лишь тихо истекать кровью на холст, чтобы украсить его коллекцию.
Глава 12. «Яд зависти»
Тишина в машине была густой, звенящей. Я сидела, прижавшись к стеклу, и смотрела на мелькающие огни. Они не казались больше свободными. Они были просто другими огнями другой тюрьмы — города.
Слова «бешеная сука Хозяина» горели у меня в мозгу, как клеймо. Я представляла её. Дикую, со взглядом оскаленной волчицы, с пальцами, которые не дрожали над кистью, а ломали кости обидчику. И её хозяина, который не наказывал её, а смеялся. Смеялся! В его смехе была ужасающая свобода. Они были двумя хищниками в одном загоне.
А что я? Я — хорошо одетая птица в золочёной клетке, чьё пение — это стон, а перья испачканы своей собственной кровью. И мой хозяин не смеётся. Он оценивает.
Лоренцо нарушил молчание, его голос в темноте салона прозвучал особенно отчётливо.
— Произвело впечатление?
Я не ответила. Не могла.
— Контраст, да? — продолжил он, словно читая мои мысли. — Грубая сила против утончённого контроля. Примитивная жестокость против... цивилизованной. Как ты думаешь, какой метод эффективнее?
Я сжала кулаки, чувствуя, как бархат платья впивается в ладони.
— Вы хотите, чтобы я сказала, что ваш? — прошипела я.
— Я хочу, чтобы ты подумала. Та девушка, о которой шла речь... её существование — это клубок боли и ярости. Она — орудие. Красивое, опасное, но орудие. Её ценность в её зубах. А твоя... — он сделал паузу, давая мне прочувствовать вес следующей фразы, — ...твоя ценность в твоём разуме. В твоём таланте. В твоей способности творить. Я не ломаю тебя. Я... направляю.
Это было настолько чудовищно, так искривлённо, что у меня перехватило дыхание. Он представлял себя не тюремщиком, а... наставником? Меценатом, открывающим во мне тёмную гениальность?
— Вы похитили меня! — вырвалось у меня, голос сдавленный от ярости и слёз. — Вы шантажируете меня, угрожаете мне и моей тёте!
— Я создаю условия, — поправил он холодно. — Страх, ответственность, необходимость... они ведь сработали, не так ли? Ты создала нечто, на что была неспособна, будучи просто... несчастной реставраторшей. Я не забрал у тебя талант. Я выковал из него нечто большее.
Машина плавно остановилась у ворот поместья. Он повернулся ко мне, и в полумраке его лицо было похоже на маску.
— Тот русский «Хозяин»... он владеет телом своей «суки». Его методы просты, как удар дубиной. А я... я владею твоей душой, Элоиз. И это куда более прочная цепь. Теперь иди. Отдыхай. Завтра новый заказ.
Я вышла из машины, и меня тут же обступила тишина поместья. Она была хуже городского шума. Воздух, пахнущий цветами и деньгами, был слаще и удушающее.
В своей комнате я сорвала с себя платье. Оно пахло чужими духами, дымом сигар и позором. Я стояла под ледяным душем, пытаясь смыть с себя этот вечер, эти слова, эту зависть.
Но она въелась в меня глубже грязи. Он был прав. Ужасно, чудовищно прав. Та «бешеная сука» была пленницей своего тела. А я была пленницей собственного разума, своей вины, своей любви к тёте Клер. И своего, осквернённого, но всё ещё живого таланта.
Он не просто держал меня в заточении. Он переплавил меня в нечто новое. И теперь я с ужасом смотрела в зеркало и не знала, кто на меня смотрит — жертва или соучастница.