— И тем не менее, — упрямо продолжала я. — Как-то были мы в Арабских Эмиратах: не страна, а картинка, реально сказка. В том числе ходили в мечеть шейха Зайда, и нам там рассказывали легенду про то, что маменька взяла с него и его братьев слово не применять насилие друг против друга; поэтому переворот в пользу Зайда был бескровным… А, говорила тебе уже про это, помнишь? Так вот мотай на ус, как умные люди делают; а шейх Зайд был мужиком безусловно умным и честным. А тоже разные зануды выли, что ничего у него не выйдет, что и Эмираты-то развалятся, противоречия слишком глубоки. Не развалились! Принципиально отказались от первобытной дубины при смене власти, сделали упор на переговоры и здравый смысл — и живут припеваючи, как у Христа за пазухой.
Как раз когда мы с мамой были на отдыхе в ОАЭ, отец прислал нам фотографии своего участка в деревне, и разительный контраст между картинками поверг меня в глубокую меланхолию.
— И с какой-нибудь Ирландией или Новой Зеландией, когда они встраивают эту концепцию во внешнюю политику, тоже работает, и люди там счастливы, — мрачно добавила я. — Это больше о национальном брендировании, конечно, и всё же. Знаешь, есть такой индекс «хорошести страны», Good Country Index, как антоним эгоистичности страны. Там фишка в том, что сравнительная степень от слова good образуется не как better, а как gooder. — Страшила явно не понимал меня, и я рыкнула. — Ладно, слушай…
Я кратко изложила суть того, чем занимался Саймон Анхольт, и в частности его концепции индекса «хорошей», то есть альтруистичной страны.
Вот я знала, конечно, насколько это всё притянуто за уши: в «хорошей» Ирландии чуть ли не до конца прошлого века существовали приюты Магдалины, где в отношении женщин под религиозным соусом творился тот ещё трэш; а в Новой Зеландии добрые колонизаторы наверняка бы поступили с местными примерно как с тасманийцами, если б воинственные маори, не отягощённые излишним человеколюбием, не имели по этому поводу своего мнения. Но сейчас-то, наверное, они преодолели все противоречия и, несмотря на прошлое, живут в мире и согласии; и внешнюю политику основывают на дружелюбии…
— Если бы можно было строить на такой основе систему международных отношений — по-настоящему, а не просто декларируя прекрасные цели — то на Земле воцарилось бы подлинное Царствие небесное, — подытожила я. — Если, скажем, страна уровня Китая, США или России выступит в качестве локомотива и начнёт лоббировать эту идею. Какие-нибудь Вануату для роли локомотива не подойдут: даже у ЮАР не вышло сподвигнуть планету своим примером к имплементации шестой статьи ДНЯО, о стремлении всех стран к безъядерному миру. Ну, уничтожила ЮАР свою атомную бомбу, и что? Разве кто-то проникся? Никто; как говорится, оценили и забыли. Я не очень представляю себе, как именно пролоббировать эту концепцию: ведь идея всеобщей принудительной любви к ближнему не сработает. А если всё-таки её продвинут насильно, как бы мы не получили противодействие такого масштаба, что оно окажется способным уничтожить этот самый кроткий мир. Но ведь должен быть какой-то путь… по логике-то это учение должно было исчезнуть, ещё когда его первых последователей бросали львам — а оно выжило. Хотя, — тут же прибавила я мрачно, — может быть, оно не исчезло и дожило до этого дня только потому, что в корне изменилось, потеряв свою суть. Появились иконы, грех совопросничества и разная обрядовая лабуда: снова форма возобладала над содержанием, причём настолько, что бедный Толстой вон поседел, когда осознал всё. А вот интересно: что было бы, если бы Российская империя не защитилась от концепции ненасилия единственным доступным ей способом — вытолкнув Толстого из глубоко религиозного общества? Что происходило бы в семнадцатом году, если бы в десятом она приняла эту концепцию? Было бы хуже и страшнее, чем в гражданскую войну, или, напротив, кровопролития бы не случилось вообще? Ты, может быть, думаешь, что массовая имплементация этого учения была невозможна — да нет: как раз тогда-то это и можно было провернуть! В царской России — да запросто! Но нужен был бы деятель энергии и уровня Никона, а у нас был Победоносцев. Может быть, к лучшему. Потому что ненасилие всё-таки было новым вином, а его не стоит вливать в старые мехи. Иначе, как говорится, и мехи разорвутся, и вино вытечет.
Страшила вдруг звонко рассмеялся.
— Я тебя наконец понял, хотя это и было сложно… — объявил он с юмором. — Я не могу представить тебе достаточного количества аргументов, так что лучше, наверное, если ты сделаешь это сама… Случайно не идею ли ненасилия вы встраивали в концепцию своей внешней политики в начале девяностых?