— Дина, как ты не боишься такое говорить? — шёпотом спросил Цифра. — Даже если не донесут… дух святой ведь всё слышит.
Он напомнил мне суеверным ужасом на лице мою покойную бабушку: она тоже всегда панически боялась моих рассуждений о вере и безверии.
— Я вам, парни, скажу так, — мрачно ответила я. — Вот прекрасно понимаю стремление людей поверить во что-то эдакое, у меня оно тоже есть; массу религий и священных книг перебрала; но нету там никакого бога, никакого ада и рая. А если вдруг бог и есть, в чём я сильно сомневаюсь, то либо ему нет дела до людей — и можно считать, что его нет, — либо они с дьяволом, как добрый и злой полицейский; меня и так тошнит от всего творящегося в мире беспредела, а если он ещё и санкционирован боженькой… Нет на свете бога, в которого я была бы готова поверить: всюду пытаются выкачать деньги, ткнуть мордой в пол, сделать бездумным рабом божьим, заткнуть рот смиренномудрием и забить камнями за лишние вопросы. И ещё и заставить убивать ближних своих под религиозным соусом. Все эти так называемые боги — просто симулякры, копии с мышления тех, кто их придумал, и живы они, лишь пока люди в них верят; и среди них нет достойного этой веры, или я о нём не в курсе, ха-ха. Юнг вот писал, что любой римлянин внутренне был рабом, потому что рабы, в окружении которых он жил, заражали его через коллективное бессознательное своей психологией. Я, честно говоря, именно в коллективное бессознательное не верю — по крайней мере, применительно к человеку, но от особенностей менталитета никуда не деться: и я уж лучше в ад отправлюсь, чем буду иметь дело с богом, который ищет себе бездумных смиренных рабов. Один только Христос мне более-менее симпатичен, но я его считаю человеком; мне вообще близко толстовство, может, как-нибудь расскажу; однако для толстовства я слишком государственница. Так что, повторюсь, я убеждённая атеистка, и тебе, святой брат Страшила, не поздно ещё передумать и откопать обратно мою неодушевлённую копию, ибо я от своих взглядов не откажусь ни за какие коврижки.
Ещё мне нравился Прометей, но тут пришлось бы пересказывать труд Лайоша Мештерхази, а я видела, что святой брат Страшила не шибко-то расположен слушать.
— Ты можешь просто не говорить на эту тему? — сухо спросил монашек. — Просили ведь уже.
— Да вот как-то к слову пришлось, — проворчала я. — Ну ладно, всё равно высказала, что хотела, больше не буду вас этим донимать.
Мы тем временем вышли из леса и зашагали по полю. Я не знала, что на нём выращивали, поскольку от неведомых злаков оставалась только стерня. Не было даже соломы.
— А что у вас тут растёт?
— Гречка, — неуверенно ответил Цифра, подумав.
— Гречиха, — поправила я. — Ух ты! Весной тут должно быть очень красиво. Она цветёт розовым.
Как-то мне случалось летать на параплане над цветущим гречишным полем, и впечатление было незабываемым.
— У неё белые цветы, — возразил Страшила.
— Да? Видимо, сорт другой. У нас в СССР вон, помню, зелёноцветковую вывели — с утолщённой цветоножкой, чтобы семена дольше не осыпались.
Здесь почему-то совсем не чувствовалось унылости и пустоты сжатого поля — напротив, было очень хорошо и спокойно. Прямо за полем, почти на весь горизонт, тянулось длинное-длинное сооружение, силуэт которого показался мне смутно знакомым.
— Да, акведук, — сказал Страшила, к которому я обратилась с вопросом. — А у вас водопровода, что ли, нет?