Бармен ненадолго отошёл, а я получила возможность заговорить, только когда у Страшилы осоловели глаза. Поскольку была нарушена первая заповедь пьющего: «Не смешивай», произошло это очень быстро.
— Боец, не пей больше, слышишь меня?
В ответ я получила какой-то мяукающий смех и поняла, что говорить уже слишком поздно.
— Не надо, сокол мой, хватит… хотя бы меня постыдись, — попыталась урезонить я его вполголоса.
Страшила вынул меня из ножен, поднёс к глазам и произнёс неверным языком скомканную тираду о том, как ему тяжело и как он виноват перед Августином. Нет, плакать воин не может, он мужчина. А вот утопить горе в вине — это допустимо.
«Соколичек мой, я понимаю, что ты не от хорошей жизни пришёл сюда, — с тоской подумала я, слушая эту рваную речь. — Но не нравится мне, что ты в одиночестве в каком-то мерзком общественном заведении глушишь водку… Кто тебе мешал остаться пить в своей комнате в монастыре, как раньше, если уж на то пошло? И мужик этот, содержатель, мне не нравится…»
Мне неоднократно случалось видеть, как пьют и пьянеют люди, и никогда созерцание этого процесса не причиняло мне особенной душевной боли. Даже когда батя приползал с работы в стельку: впрочем, тогда я была ещё юная и не шибко умная. Меня даже несколько забавляло, как у пьяных теряется координация движений, как в голосе возникают характерные «аккордеонные» нотки, когда они изрекают свои великие мысли, которые приходят в отуманенный алкоголем мозг. К тому же когда ты, единственный трезвый на празднике, ехидно смотришь на происходящие вокруг метаморфозы личностей, чувствуешь себя колоссом мысли. (Это был один из моих наиболее известных закидонов: никогда ничего не пить ни на каких вечеринках; он родился из прочтения в отрочестве «Белых одежд» и укрепился после практики в ФСКН).
Видимо, именно за это проявление гордыни, которое я всегда считала безобидным и позволяла себе как профилактическую терапию от низкой самооценки, мне довелось видеть, как метаморфоза личности происходит со Страшилой. Я сама не сумела бы объяснить эту свою атипичную, болезненную реакцию, но мне было невыносимо смотреть, как он пьянеет.
— Не умеешь пить — не берись, — сказала я чуть слышно. — Подумай хотя бы о том, что ты позоришь свой орден. И республику тоже.
Интернетный тезис, что к пьяному буянящему кавказцу достаточно подойти и указать, что он позорит свою родную республику, чтобы он принял человеческий облик, в случае со Страшилой не сработал. Он начал что-то бормотать, наклонившись ко мне, не понимая, что для меня не могло быть ничего хуже его лихорадочно блестевших глаз и нетрезвого голоса. А мой боец всё нёс какую-то чушь и потом неловко покачнулся, схватившись за столешницу. Я даже не могла отвернуться или закрыть глаза, чтобы не видеть этого.
К нам подсел бармен и с любопытством уставился на меня.
— В первый раз собственными ушами слышу, как меч разговаривает, — сказал он доверительно, кося глазами, — обычно-то мечи молчат, сама понимаешь. Да ты не робей. Ну, услыхал я, как ты говорила с хозяином, слух у меня острый. Никому не скажу, хоть и рискую, затаскают ведь потом по трибуналам: почему не донёс?
«Урод ушастый, — подумала я, пытаясь взять себя в руки. — Остроухий-острослухий. Дефекты зрения, как видно, компенсировались развитием слуха».
— Да кто этих трибуналов боится? — с презрением проворчал Страшила заплетающимся языком. — Сказать бы, что об этих т-трибуналах думают на самом деле, так ведь никто не осмелится. Все, как трусы, дрожим от страха, пока нас убивают поодиночке… А я из-за тебя, Дина, бросить всё это не могу: я же на твоей рукояти клялся. Мне говорят, что надо, а я не могу. Я ради тебя так старался… оделся, как чёрт знает кто… а ты меня за горло держишь, как петля ант… атеистов. Не дёрнешься н-никуда. — Он добавил несложную конструкцию из мата. — Ещё и толкаешь меня говорить прилюдно разную ерунду при казнях. Ерунду!! Я в неё не верю!! Республике служу — из-за тебя. Подохну на вилах — тоже из-за тебя. Ты меня самим своим существованием… по рукам и ногам… А р… республику я ненавижу. Она мне не мать. Она у меня мать… отняла.