Выбрать главу

— Заморозка, — указал я на вошедшего.

Аркадий Иванович поклонился Файке, достал из кармана пиджака листок бумаги:

— Квитанция. Будьте любезны. Потом надо будет расписаться в производстве работ.

Файка протянула мне листок:

— Ты помоги что надо. Ладно? Я не могу.

Аркадий Иванович согласно кивнул и повернулся ко мне:

— Собственно, помощи особой не потребуется. Немного воды. Пустой тазик. Вы только меня сперва к покойной проводите...

Мы вошли в спальню. Аркадий Иванович повесил клетчатый пиджак на спинку стула, достал из саквояжа красные резиновые перчатки и надел их. Не снимая простыни, он тут, там пощупал, подавил лежащее под ней тело.

— Газики, газики, — проговорил он сокрушенно. — Покойники — люди ненадежные: чуть недоглядишь, сразу неприятности.

Само слово «газики», красные скользкие перчатки на руках Аркадия Ивановича, его добродушное круглое лицо с румяными щечками, его раскрытый надвое саквояж, из которого он доставал свое незамысловатое, ужасающее от мысли, как оно будет употребляться, оборудование — какие-то шприцы, резиновые трубки, флаконы, ланцеты вдруг заполнили помещение нестерпимым удушливым ощущением присутствия смерти. Я принес воды, пустой эмалированный таз, старое полотенце — всё, что требовалось для производства работ.

Простыня с тела была уже снята. Аркадий Иванович ловко и бесцеремонно задирал на умершей платье. Лицо Т.О. изменилось еще больше. Я сказал:

— Утром такая красавица была.

— Ах, дорогой мой, — ласково улыбаясь, обернулся ко мне Аркадий Иванович. — Смерть не числит — красавица, раскрасавица. Это ведь только говорится: человек — венец творенья. Какой уж там венец! Утром — венец, а оставишь на день без присмотра, — одна грязь... Пока бегаем, еще так-сяк, а, ноги протянул, — хуже гнилого полена. Полено на виду валяется, никому не мешает, а нашего брата только бы поскорей с глаз долой — закопать, сжечь. Глядя со стороны смерти, понимаешь ничтожность жизни, — это какой-то мудрец придумал... Да вы, дорогой мой, идите. Вам тут, собственно, оставаться незачем. Понадобится — я позову...

Спустя полчаса он высунулся из двери спальни и окликнул меня. Т.О. как-то по-новому — значительно и отчужденно — покоилась на кровати. Руки ее были красиво, даже несколько причудливо сложены на груди и гляделись отлитыми из воска, муляжными (я заметил, что большие пальцы рук связаны между собой ниткой). Лицо снова похорошело, но что-то незнакомое появилось в нем.

— Тазик ополосните как следует, а это — сейчас же на помоечку. — Аркадий Иванович вручил мне плотный влажный сверток, завернутый в несколько листов газеты. — Да про квитанцию, сделайте милость, не позабудьте. Расписались уже? Вот и чудесно.

Он осторожно принял бумажку между указательным и средним пальцами; на его руках все еще были натянуты красные резиновые перчатки.

— Желаю здравствовать, дорогой мой. И не заблуждайтесь насчет венца. Этак-то легче. Не запутывать себя. На словах всё красиво получается: «ибо прах ты и в прах возвратишься» — и прочее. Только на самом-то деле мерзее праха. Уж мне вы поверьте. Я-то уж знаю...

В тот вечер мысль о неизбежности бессмертия души начала укореняться во мне с незнаемой прежде жадностью и очевидностью. Я до полуночи сидел на скамейке у входа в подъезд, курил, смотрел на звезды и задним числом спорил с мудрецом заморозки. Постоянно озабоченный тем, чтобы на считанные часы уберечь от гниения труп, он разучился глядеть на жизнь иначе, как со стороны смерти. Но разве не более справедливо взглянуть на смерть со стороны жизни? Трудно представить себе, что Бог или Природа, или Тот и Другая совершали столь долгий, огромный, совершенный в каждой малой подробности труд творения, чтобы увенчать его чем-то, что мерзее, ненужнее праха, гнилого полена. Стоило стараться!.. Грязь трупа не перечеркивает совершенства созданного творения — лишь подтверждает невозможность такого исхода.

Я вспоминал Т.О., не ту отстраненную, какую сделал мастер заморозки, и даже не ту, которую с неведомым прежде чувством прижимал к себе утром, а Т.О. — живую, молодую, довоенную, стройную, в бордовом пальто, какого больше ни у кого у нас в доме не было, в маленькой бордовой шляпе с черной вуалеткой, какую больше никто у нас в доме не носил, вспоминал ее первого мужа, отца Файки, какого-то видного партийца, исчезнувшего в тридцать седьмом году, и второго недолгого мужа, торопливого киношника в кожаном пальто нараспашку и мягкой серой кепке, вспоминал, как в далеком моем детстве Т.О., когда я приходил к Файке, угощала меня редкостными тогда мандаринами (каждый был завернут в прозрачную бумажку), а уже в недавнее время, зазывая, чтобы поговорить об очередном Файкином замужестве, доставала из буфета бутылку хорошего грузинского красного вина, какого не достать в магазине, вспомнил большую хрустальную пепельницу всегда стоявшую посреди стола, накрытого темно-зеленой бархатной скатертью, и лежащую рядом непременную коробку «Казбека»... — и что же, думал я, вся эта жизнь, со всеми ее думами, чувствами, радостями и бедами, событиями и похождениями, со всей ее необъятной памятью и бесконечным скрещением судеб уместилась в плотный влажный сверток, завернутый в газету, который я бросил в помоечный ящик?..