Выбрать главу

Когда-то, в молодости, я ночевал в горах под открытым небом. Ночи были холодные. Я ложился на бок, укрывался с головой, подтягивал колени к груди, со всех сторон подтыкал под себя одеяло. Прежде чем заснуть, мне чудилось, что я вот так, в позе эмбриона, лечу (и вижу это со стороны) сквозь бесконечное пространство Вселенной: скопления созвездий, целые галактики, как сгустки икры в реке, проплывают мимо, а я все лечу и лечу, уже не ощущая себя как материя — только устремленное куда-то движение...

Теперь же сферическое пространство, окованное крепкой скорлупой, теснота и темнота, скрюченная поза, все больше наливавшееся тяжестью крошечное тело, погружения в бездну и смятенные прыжки орешка, в который я упрятан, по каменистой тверди, способность и вынужденная необходимость наблюдать внутренность орешка и одновременно эту нескончаемую игру, затеянную с ним океаном, приводили меня в отчаяние, с каждой минутой мое положение казалось мне нестерпимее. Страшная мысль пронзила меня: неужели этот фундук, эти оковы скорлупы вместо материнской утробы, и есть вечность, в которую мы исчезаем, с тем, чтобы (если предначертано) когда-нибудь, в названный срок, снова возвратиться в утраченный мир?.. Зачем мне такое Быть Может: мне девяносто три года, пусть осталось совсем немного, шажок один, пусть только до девяноста четырех — век Федора Глинки и моей мамы — я хочу дожить свой полный срок сегодня и здесь...

Я лежал на своей кровати, вытянув малоподвижные, трудно сгибавшиеся ноги. Вокруг буйствовал океан. Волны рушили стены здания. Половина палаты, слева, уже скрылась под водой. Бортовая качка сваливала кровать то в одну сторону, то в другую. Далеко впереди, над бегущими грядами серой воды виднелась красная башня маяка с белым циферблатом часов. Ловко удерживаясь на качающемся полу, ко мне приблизился Хамид. На груди его халата темнела нашивка с изображением птицы. Может быть, это была птица Феникс. Хамид держал в руке пластиковую одноразовую рюмку, наполненную желтой микстурой. «Вам не следует тревожиться, — сказал он. — Родные уже оформили заказ на вашу перевозку. Наша фирма выполняет заказы точно в срок...»

...Ты уже встала, Радость моя. Я слышу на кухне твои шажки, слышу, как ты гремишь посудой. Ты давно не готовишь, но в тебе живет потребность убирать со стола, укладывать в моечную машину или переставлять в шкафу тарелки и чашки, хоть это и не всегда по силам твоим рукам, измученным болезнью, переломами и вывихами. Когда я встану, ты будешь просить у меня прощения за то, что мешала мне спать, — а для меня счастье слышать за стеной стук твоих шажков, звяканье посуды, знать, что вот сейчас я позову тебя, и ты войдешь в комнату, приблизишься к моей кровати, молча, со слезами на глазах обнимешь меня, поцелуешь мою голову и руки.

Странно: здесь всегда поют птицы, днем и ночью, зимой и летом. Когда прибывают дни, они начинают петь особенно много и охотно.

...«Как гулкий колокол набата неистовствовал соловей»... Майским вечером мы стояли, замерев, на дышащей теплой пылью дощатой платформе и завороженно внимали этому невообразимому, как чудо, пению. Роща подступила к самой линии железной дороги, мимо нас с грохотом проносились грузовые составы, колеса многотонных вагонов и цистерн вминали в землю стальные полосы рельс, свистели, скрежетали, колотились на стыках, но не в силах были заглушить самозабвенное пение невидимого певца. Будто и в самом деле он оказался со своей веткой в самом центре мироздания, в вершинной точке раскачиваемого его пением небесного купола. Солнца уже не было видно, но небо еще светилось, отливая тускнеющей бронзой. Подошел наш поезд. Мы взглянули друг на друга — и остались стоять на платформе. Не было сил расстаться с чарующим пением, неосторожным движением оборвать его. Пискнул свисток, зашипели, глухо ткнулись одна в другую резиновыми прокладками сходящиеся двери, скрипнули колеса — поезд тронулся с места. И в этот миг соловей перестал петь. Будто вместо нас уехал с отправившейся электричкой в Москву. Мир показался оглушительно пустым. Мы молчали, растерянные, словно старясь угадать, что будет с нами дальше. Небо померкло. От рощи потянуло темнотой и пронизывающей прохладой. Душу заскребли сожаления об упущенном поезде, о легкомысленно не взятом свитере. Память растерянно металась выстраивая колонки расписания поездов. Раздраженное уныние уже овладевало нами. Но тут птица объявилась снова: несколько раз, точно настраивая инструмент, попробовала голос, умолкла на долгие секунды, задумавшись о чем-то, — и вдруг провела певучим смычком по струнам, зазвенела, защелкала, пробежала по одной ей ведомым гулким, податливым клавишам, выдохнула душу в трубки свирели и, перемежая дроби, переливы, лешевы дудки (как там еще называют знатоки соловьиные колена?) разом взмыла в вершину небесного свода... «Вечно бы слушать», — сказала ты.