Выбрать главу

Что было делать? Мы все-таки позвонили в воскресенье одному приятелю-адвокату, который прежде всего посоветовал сейчас же составить перечень содержимого чемодана с как можно более точным описанием вещей и указанием сегодняшней их стоимости, чтобы при необходимости завтра же заявить о своих притязаниях и облегчить работу полиции.

Настало утро понедельника, и нам опять позвонили со станции. На этот раз служащий не смеялся и не пытался нас успокоить, а смущенно сообщил, что, к сожалению, ни у кого из экспедиторов чемодан тоже не обнаружился, по-видимому, его украли, и он, служащий, уже уведомил об этом полицию.

Теперь, значит, дело прояснилось, и нам оставалось свыкнуться с нашей потерей. Я вспомнил своих друзей и родственников по ту сторону границы, большинство из которых уже не могло потерять ни крова, ни домашнего скарба, ни большого чемодана и многие из которых отнеслись к своим потерям, бесконечно большим, чем моя, с таким, казалось, великолепным спокойствием. Я несколько устыдился и решил перенести свою незадачу, во всяком случае, как можно пристойнее. Вообще же я не стою на той позиции большинства, когда при любой потере, при любом обеднении и оскудении жизни пытаются утешить себя примерно так: «Сегодня, когда миллионы людей голодают, а сотни тысяч домашних очагов и семей разрушены, разорваны, бедствуют, личную потерю, личное неудобство нельзя принимать всерьез». Наоборот, мы вовсе, по-моему, не должны преуменьшать и считать естественным обеднение и обнищание нашей «частной» жизни. Если ко мне придет человек и пожалуется, что остался без куска хлеба или у него умер ребенок, я ведь постыжусь сказать ему: «Не относитесь так серьезно к своим маленьким личным бедам». Кроме того, выйдя из детского возраста, я всегда питал недоверие к тому настроению, которое зовется героизмом. В детстве — да, тогда Муций Сцевола и привязанный к столбу индеец были и для меня идеалом, да и сегодня я полон почтения перед ними, но каждая жизнь вершится под своими собственными звездами, и мои звезды были не героического, не патриотического, не солдатского свойства, не такие звезды выпало мне чтить, не за них выпало мне бороться, а наоборот: защищать я должен был «частную», индивидуальную жизнь, которой угрожали механизация, война, государство, массовые идеалы. К тому же от меня не укрылось, что больше мужества нужно порой для того, чтобы вести себя не героически, а просто по-человечески, без геройства. Если у меня умирал друг или случалась какая-нибудь тяжелая потеря, я в конце концов, правда, смирялся и признавал правоту жизни, но сперва действительно переживал потерю и горе, впускал их в себя и отдавался их власти. Обе великие героические эпохи, совпавшие с моей жизнью, показали, правда, что почти ко всякому ограблению, опрощению и обнищанию человек привыкает, что и без удобств, без красивых домов, без библиотек и картин, без чистоты и крепкой одежды он способен жить и даже черпать в этом обеднении гордость, возводить его в героизм. Но, говоря откровенно, разве это хоть сколько-нибудь опровергало дома и книги, чистоту и потребность человека в какой-то малости порядка и красоты? Нет, оказалось, что героические эпохи не только смертоносны и жестоки, но и предельно мерзки, предельно вредны, что вся избалованность, вся роскошь, вся расточительность «сытых» и «буржуазных» эпох ничтожно малы по сравнению с тем роскошеством, с каким один-единственный день или месяц войны и героизма пожирает и проматывает отнятые у народов хлеб, деньги, крохи уюта. У меня не было причин переметываться к поборникам геройства и славить опрощение, «опасную жизнь», обнищание. Мне хотелось, прежде чем я смирюсь с потерей чемодана и всех своих вещей, по крайней мере огорченно покачать головой и оглянуться на пропажу печальным взглядом.

Такую возможность мне щедро предоставила необходимость вручить властям как можно более точный перечень пропавшего добра. Работа эта, неплохое вообще-то упражнение для памяти, была в остальном малоприятной, и с каждым листком она делалась все неприятней, даже все больше пугала, как мы увидим.