Кошелев с разбега упал на старуху, которая сидела у груды баулов. На острых коленях старухи лежал мальчик, было прикрыто темной шапкой его лицо. Его голова была в крови.
– По-о-о-моги, – тяжело звал чей-то голос из толпы солдат, сидевших у опрокинутого дормеза. Старуха так крепко ухватилась за овчину Кошелева, что тот подался к ней всем телом.
– Милостивец, милостивец, – бормотала старуха. – Убивают….
– По-о-о-моги, – тяжело звал чей-то голос. Кошелев вырвал овчину из цепких рук, сел пред старухой на корточки.
– Кто такие, чей мальчик?
– Милостивец, Захарьевски, барчонка забили, Софьюшку, барышню, убивают…
Мелькает над толпой тонкая рука, девичье лицо в зареве. Выплеснула сабля. Поволочили кого-то.
Старик с темным лицом стоит посреди улицы. Его руки быстро ходят по груди, точно он ощупывает себя.
– По-о-о-моги, – старик побежал за толпой.
– Господи, Господи, – Кошелев сотрясался от страха.
– А-а, ты видел? – костлявая женщина в салопе подползла к нему. – А-а, окаянный…. Доченьку мою… Окаянный.
Кошелев бросился за стариком.
И тогда кто-то громадный набежал на него из дыма, ударил в грудь, как балкой.
– Искать мне, вожжаться! – злобно крикнул человек. Кошелев узнал львиное лицо с перебитым носом.
– Пусти! – Кошелев вырывался, но каретник за руку волок его за собой.
В огонь обрушилась крыша, пробежали врассыпную солдаты. Из огненной улицы сильно и быстро шагает старик. Его лицо в крови, он улыбается. Он несет кого-то на руках. Кошелев узнал тонкую девичью руку, темную косу и отвернулся. Он не погиб за эту девушку, он подлец, и он еще жив, еще будет жить. На бегу он зарыдал гулко и злобно, без слез, точно залаял.
А мартинист Наум Степаныч обронил клетку с ученым скворцом и стал отдышаться. Пошел обратно. Клетка уже дымилась, скворец бился о прутья и яростно верещал:
– Зарр-ря, зарр-ря…
Наум Степаныч отпер прутяную дверку и уронил флейту. Птица вылетела, закружилась в огне, стремительно пала на плечо, рассерженно заколотила его по затылку жестким крылом.
Наум Степаныч шел теперь не спеша, со скворцом на плече. О флейте он забыл, книги придерживал у груди, а в свободной руке нес за ушко так и не обутый сапожок.
Где-то пустырями каретник тащил за собой Кошелева. Вдруг выпустил рукав его овчины, испуганно сказал:
– Не вопи, погоди… Никак, дите слышу.
Под забором, у корзины с вываленным бельем, сидел мальчик в короткой ночной рубашке. Он замахивался на зарево деревянной ложкой, которая была у него в кулачке, и обиженно вскрикивал:
– Бяка огонь, бяка огонь…
– Обронил кто ни есть ребятенка, – сказал каретник, осматриваясь.
– Софьюшка, Захарьина, Софьюшка, Захарьина, – злобно глядя на ребенка и не видя его, повторял Кошелев.
Все в нем терзалось, точно проносился в нем горячий ветер, все выжигая.
– Дите, барин, не видишь? – толкнул его каретник.
– Дите, дите, – Кошелев увидал мальчика. – Слушай, взять надобно, слушай.
– А то нет?
Каретник склонился над ребенком. Тот захлебнулся криком.
– Вопи, дурень, вопи, – сказал каретник, испуганно улыбаясь. – Съедят тебя, что ли, не волки…
Каретник понес ребенка под мышкой. Мальчику стало, вероятно, удобно, и он затих, не выпуская из кулачка деревянной ложки.
А Наум Степаныч смешался с толпой на Полянке. Он сел на горячую мостовую, у стены, и начал обувать свой сапожок. Лохматый скворец прыгал взад и вперед на его плече.
Тогда в толпу врезались пьяные уланы. С тяжелым воем все пали на колени. Уланы рубили по поднятым рукам.
Старый мартинист тоже поднял руки, заслоняясь от сабель, и попадали его книги – «Хризомандер». «Диоптра», «Киропедия»; улан приподнялся в седле и ударил саблей по его морщинистым рукам, по озаренному лицу.
XIII
Камердинер подошел неслышно и поклонился плотной спине:
– Переменить мундир, государь…
Император не обернулся. Он был в том же зеленом егерском мундире, в котором вышел из пожара, мельчайшими точками было прожжено сукно, золото на воротнике почернело.
Камердинер смахнул с его спины гарь и отступил с поклоном.
Император стоит у окна Петровского дворца, он точно прикован к окну. Двигается на скулах желтоватая кожа, он тяжело дышит.
Там, в грохоте огня, когда его, как слепца, вели под руки, он понял, как овладеть пожаром, победить огненную Москву, пылающую Россию. Там открылась ему победа, ужаснее и величественнее всех его побед. Пожар нарушил меры его решений, тот прекрасный свет, совершенную ясность, которую он умел находить всегда и во всем. Пожар требовал от него решений, нарушающих его покойную гармонию, полное солнцестояние, которое, как он чувствовал, уже установилось и в нем, и во всем том, что он делал и думал. Он знал эти решения в шуме огня. Но теперь, в тишине залы, его мысли смешались, погасли. Пожар был, как сон, когда все открылось ему, а теперь он проснулся, и зыбь чудовищных видений только озлобляет бодрствующего.