Выбрать главу

Смотр был долгий, как все, что он делал теперь. На парадах он ворчал и сердился.

Обедал он при свечах. Кремлевское зало тонуло во тьме. Это были необычайно долгие и невеселые обеды. Подолгу не меняли приборов, так как не был тронут прибор императора. Он также убивал время за обедами, как за концертами и верховыми прогулками. Он ждал.

В полноте победы, великодушно, он писал Александру о мире, он думал тогда, что взятие Москвы есть его победа и предлагал побежденной России мир и союз. В несколько маршей он вернулся бы назад. Ему противна эта некрасивая русская война. Все его победы были красивы светлым великолепием. Во всех его деяниях всегда был легчайший свет, парящая красота, а в одной красоте заключается истинно великое, что есть и в нем, и в делах человеческих.

Он разгадал скифскую войну, дикую войну Александра: опора на стихии. Опорой Наполеона должна была стать революция, его новый закон, но революция сгорела в Москве. В нем самом поднялся великий противник, который презрительно и беспощадно борет его. Он точно раздвоился в Кремле, оцепенел от внутреннего самоистребления.

Маршал Даву застал его однажды за книгой. Император виноватым и неверным движением прикрыл ее подсвечником, но маршал узнал книгу по серой обложке: новый пустой роман из Парижа.

Император перечитывал и «Небесную механику» Лапласа, присланную еще в Витебск. Тогда он увлекся ее совершенной математической ясностью. Это была и его ясность, всеозирающее око, пред которым весь мир с его тайнами, хаосом и тьмой слагался в одну солнечную гармонию. Теперь «Небесная механика» раздражала его своей сухой четкостью, как будто вертелся перед глазами, не погасая, металлический шар или диск. И то, что казалось недавно ясным, как солнце, теперь было только мельканием уныло блистающего мертвого шарика.

В его огромном покое свеча горела на кресле, как на дне пропасти. Когда он сбрасывал ноги с канапе и начинал шагать, он сам казался себе шмыгающей мышью под сводом тьмы.

Все эти кресла, штофные обои и позолоты напоминали ему скучные спальни королей, унылую и пышную анфиладу, мелькавшую перед ним, как тусклая гостиница. Он менял их без сожаления в вечном странствии по земле, вся его жизнь – странствие Вечного Жида.

Он думал, что сам никогда не знал до конца, чего хочет, куда идет и зачем ведет других. Он слепец. Слепец с открытыми, ясными глазами, но слепец, и его власть – власть слепорожденного. Последней силы жизни, последней тайны ее движения он не знал никогда. В нем самом – все тайна, хаос, тьма.

В сером плаще, накинутом на полные плечи, в ночных туфлях он выходил из спальни: в Кремле у него начались бессонницы. Он присаживался на койку дежурного по дворцу, графа Дарю. Ноздри императора нервно подергивались. Тень его жестких волос была на стене, как грива зверя.

Он говорил с графом невнятно, торопливо, как будто сам с собою, но то, что он говорил, и были его мысли, глубокие и скрытные, с которыми он, изнемогая, боролся. Его серые глаза округлялись и упорно смотрели на свечу.

– Я пойду и разгромлю Кутузова, – говорил он. – Или обойду его и внезапно поверну на Смоленск, или…

Дарю подбирал ноги, чтобы императору было удобнее, и придерживал одеяло у груди.

– Или я останусь в Москве.

Взъерошенные брови устало шевелились:

– Вы слышите, в Москве… Мы зароемся в снегу, а с весны, летом… Летом… Но что скажут во Франции? Шесть месяцев погребены в снегах… А – Европа?

– Нет, Ваше Величество, мы не можем зимовать, – шептал граф. – К весне мы растаем. Я так думаю. Зимы мы не перенесем… И едва мы тронемся из Москвы, едва войска будут обращены лицом к Франции, они побегут.

– Они побегут?

– Они побегут, Ваше Величество, чтобы распродать поскорее московскую добычу… Победа забыта…

Император молчал.

XXIX

С колокольни Ивана Великого саперы свалили крест.

При падении крест обломился. Он не был золотым, как и другой, с Благовещения, который снимал русский кровельщик: оба были обиты листовой медью. Но крест Ивана Великого вместе с зеленым турецкими знаменами и прусскими полковыми значками, найденными в Оружейной палате, свалили в депо как трофей.

По войскам объявили раздачу жалования. Кроме ассигнаций выдавали и русские пятаки, найденные в подвалах под Монетным двором. У Никольских ворот солдаты продавали медную монету мешками, по 10 копеек серебром за мешок. Там была давка. Мешки с медью, брякая, ходили над головами. У Воскресенских ворот гвардейцы бросали мешки в толпу, на шарап. Московская чернь уносила пятаки в полах армяков и в задранных подолах. «Але, мусью, что даешь, бери рублик, подари, мусью», – голготала толпа. Солдаты разгоняли толпу саблями.