Выбрать главу

Михайло сверкнет белыми зубами, зардеется.

VI

Кошелев, адъютант графа Строганова, был в походе в одной карете с графом. Рука Кошелева на черной повязке: раскрошило пулей кость под Велией.

После Москвы он постарел, в зеленоватых глазах стал гореть огонек затаенной тревоги, и что-то бережно-внимательное и застенчивое было теперь во всех его словах и движениях.

Петр Григорьевич Кошелев тщательно, даже с педантизмом, нес службу, словно оберегая мелочи той жизни, в которой снова проснулся в ноябрьском тумане у деревянного моста там, в России, когда мальчишки-барабанщики били вечернюю зорю под полковым значком. Он как бы еще вглядывался во все лица и не узнавал до конца никого, и чего-то искал.

Строгановский адъютант с рукой на повязке ни с кем не сходился. Он многим казался странным, о нем говорили, что он потрясен московским пожаром и пленом, что обвенчан в Москве с неизвестной купеческой сиротой из простонародья, что молится по ночам громким шепотом, однако скуп, гордец и нелюдим.

И точно, Петр Григорьевич и через много месяцев похода и побед не мог забыть того непостигаемо-страшного, что открылось ему в пожарище Москвы. После пожара европейский поход, слава России, самое завоевание Парижа – все чудилось ему неверным и ненастоящим.

Он не мог бы никому объяснить своего беспокойного чувства, но казалось ему, что с московским пожаром сдвинулась в огне не одна Москва, а сдвинулось что-то и навсегда во всей России.

Только от своей жены Параскевы Саввишны он не скрывал неподавляемого темного страха пред Россией. Он не скрывал от нее и чувства виновности пред неведомой Софьюшкой Захарьиной, о которой не раз справлялся в Москве и в провинции.

Скрытая тревога придавала напряженный блеск его глазам, а его странная замкнутость заставляла сторониться от него товарищей. Беспокойство и страх за Россию превратили его не в участника, а в молчаливого свидетеля похода, точно он стал отчужденным гостем той жизни, в которой снова проснулся. Но падало его томительное чувство, как падает парус без ветра, когда в полковую канцелярию приносили пачку шершавых синих писем с печатями московского почтамта.

Нехитрые письма Параши, как он ждал и любил их. В округлых и ласково-припадающих буквах, в неверно написанных словах, в самом почерке женином он каждый раз находил умиротворяющий свет отдохновения. Он разглаживал синий листок на рукаве мундира и читал московские письма с медленной улыбкой, наполнявшей светом его склоненное лицо.

«Теперь час седьмый, и утро обещает нам день прекрасный, – писала жена. – Если бы сердце мое было так весело, как начинается день. Ах, грустно мне, как далеко ты в походах, радость моя. Не видать мне тебе, и голосу твово не слыхать, а я пребываю с тобою, да хранит тебе Бог. Твоя жена и друг верный до гроба Параскевия Кошелева».

Граф Павел Александрович не раз заставал адъютанта над письмами. Графу полюбился этот скупой на слова и замкнутый офицер. Он взял его к себе для поручений. Сближение их началось еще с Германии. С померкшими глазами Кошелев рассказывал графу об испытаниях пожара и плена и точно ждал, что этот дородный и смирный человек, смаргивающий ресницами и поглаживающий круглое колено полной рукой, что-то ответит, что-то откроет ему.

Однажды под вечер, когда стекла кареты помутнели от дождя, Строганов нарушил свое смирное молчание.

– Так вот что вам позрелось в Москве, – сказал граф. – Словно бы образ ужасного бунта…

– Бунта? Почему бунта? Я не разумею вас.

– Да, именно так, – граф, по-видимому, отвечал своим мыслям. – Быть может, я мог бы раскрыть вам сие примером, познанным от масонов. Сей видимый мир есть одно движение симболов, и образы будущего открываются оку пытливому в мимошедших образах настоящего: во дне сегодняшнем как бы проходят тени завтрашнего дня. Так и сей московский пожар… Не симбол ли он пожара ужаснейшего, коему суждено гореть в русских душах?

– Я вовсе не разумею вас.

– Извольте тогда выслушать одну странную повесть, повесть о моей жизни.

VII

Только сын графа Павла, молодой граф Александр, знал историю отца, потаенную от домашних. Это было в 789 году. Павел Александрович Строганов, тогда ему едва минул осьмнадцатый год, остался в мятежном Париже со своим гувернером, господином Жильбертом Роммом, горбуном с холодными глазами, тонким математиком и страстным якобинцем, тем самым Роммом, который был занят в Париже изобретением республиканского календаря, а некогда помогал в Санкт-Петербурге скульптору Фальконету в его расчетах Петрова монумента.