ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Через отворенные двери кухни Фросина Федоровна слышала разговор мужа с Линой (крутила в стиральной машине белье), и мысль, которую она все время переворачивала с боку на бок, тоже бешено закрутилась. Вчера она разузнала в районе, что их предполагаемый зять Валерий неизлечимо болен. Фросина Федоровна ничего не сказала мужу (что-то удерживало ее, подсказывало не торопиться), но думала об этом неотступно. Сперва ей стало страшно и жаль Валерия, и жаль Лину, но постепенно, к своему удивлению и даже стыду, боль за Валерия угасла, словно подернулась пеплом, а за Лину — разгорелась, и новые и новые вопросы срывались как испуганные птицы: как она это перенесет? Ей жить да жить. А если ребенок? Да и без ребенка… Ему — больницы, медленное угасание. А потом… Кому она после этого будет нужна? И себя сожжет на этом жертвенном огне, растеряет силы. Нет, до свадьбы допускать нельзя. Надо предупредить Лину. И сразу же поняла, что Лина поступит как раз наперекор ее совету (это же Лина!), и как можно скорей. Задумавшись, она чуть не поставила себя на Линино место, но что-то удержало ее и от этого, инстинкт, какая-то тяжелая, ей не свойственная рассудительность, и она опять металась в поисках выхода… И тут-то донеслись до ее слуха шутливые слова мужа… Вот бы хорошо! Чем не зять, чем не муж Лине! Работящий, вежливый, хлебнул горя…
Фросина Федоровна искренне желала Лине добра, хотя в глубине души и покалывало, что это не то добро, какое нужно, что вмешиваться нельзя, но искренняя боль за приемную дочь побеждала все.
Оставался еще Валерий. Попросить его?.. Да чего там, Лина и слушать не захочет, она не отступится, уговорит и его, если он и откликнется на ее, Фросинину, просьбу! И все-таки план намечался. Сперва Фросина Федоровна даже ужаснулась, обомлела и удивилась себе, но мысль сама делала виток за витком, подсказывала наступления и отступления. Впустую гудела машина — центрифугу заклинило, но Фросина Федоровна не слышала ничего. Языкатая Линина подружка Тося как-то злорадно намекнула ей, что Валерия часто видят с Раей, садовничихой, и что он даже рисует ее портрет. Вернувшись из города, Фросина Федоровна должна была уведомить главврача поликлиники о болезни Валерия, тот послал за виноделом, но его не нашли, и снова кто-то из садовых рабочих обмолвился, что вечером его видели в саду. Она догадалась: Валерий всем сказал, что уехал, а сам прячется.
Фросина Федоровна складывала свой хитрый план, но долго не смела осуществить его. Женщина решительная и волевая, она на этот раз колебалась, ее пронимал страх, и мелькали черные тени перед глазами. И вспоминался Стасик, ее вечная кара, хотя кара и за добро. За не совсем осмысленное добро, за слепо выполненный врачебный долг. Стасик родился болезненным, умственно неразвитым ребенком. Это было пятнадцать лет назад. Она сама принимала роды. Когда ему исполнилось три года, мальчик простудился, заболел воспалением легких, но ей об этом не сказали. Она случайно узнала и прибежала в Соленое — на дальние выселки, можно сказать, хутор, — когда три старые женщины в суровой сосредоточенности готовились к похоронам. Они видели, что дитя умирает, и считали, что так судил господь и что это к лучшему. Она была тогда еще молодая, жила сердцем — не умом. Силой выхватила у женщин ребенка, закутала в свое пальто и три километра бежала к поликлинике, а когда там не обнаружила врача, поехала в район — за шесть километров в соседнее село, где была большая больница. Она спасла мальчику жизнь.
И вот теперь ходит по селу полуидиот Стасик и показывает ей язык. Показывает всем. Больше он не умеет ничего.
Она почти каждый день встречает его и всякий раз думает, что, наверно, не надо было ей тогда бежать, нести малыша в больницу. Она подолгу и как-то непривычно размышляет о долге и о воле одного человека над жизнью другого, о порывах сердца и о том, что ему надо доверять не всегда. В том, на что она отважилась сейчас, она полагалась на опыт и на любовь к Лине. Разве она не мать, а Лина не дочь ей? Еще когда-нибудь спасибо скажет. Это уже додумывала сквозь слезы. Слезы жалости к Лине, радости, освобождения, слезы обиды за что-то свое, что в ту минуту тоже не забылось, — укор себе за Стасика…
— Ты врешь! — крикнула Лина.
— Чтоб я не дошла до дому, чтоб я не дожила до вечера… Чтоб я утонула в вонючем болоте.
— Ты вечно врешь. И не тонешь.
— Я тебе добра желаю, а ты мне приписываешь брехню, — обиделась Тося. — Тогда я… тогда ты мне не подруга.
Тося обиделась искренне. Лина видела по ее глазам. Но рана была нанесена ее рукой, и уже за это она не прощала Тосю. А может, не за слова, а за злорадные искорки в глазах подруги, там поблескивало и сочувствие, но очень маленькое, и любопытство — бешеное, и радость — жестокая, вот отчего прыгали искорки в голубых глазах Тоси. По ее кругленькому с веснушчатым носиком лицу расплывалась обида, а глаза все равно излучали жестокое любопытство и холодное сочувствие. Она любила Лину и не была жестокой, но ее охватывала радость, что это случилось не с ней, а с Линой, которая всегда так высокомерно отклоняла мальчишеские ухаживания.