И, открыв, увидела звёзды. Ни одно из зеркал, кроме крыши, не пострадало. Мерцая, звезды освещали весь лабиринт, и свет их отражался в зеркалах, на её коже, в волосах, лился в глаза и из глаз. Она сияла, как звезда, оставаясь человеком. «Нравится?» – спросили из-за спины. Конечно, он был тут. Где бы ему ещё быть. Юна обернулась. Не осталось ничего, что могло помешать ей подойти к нему. Чтобы губами – прижаться к губам. Ничего, что могло бы помешать, и ничего, что могло бы поспособствовать, и некому подходить, и нечему прижиматься: открытый космос. Всё случилось само. Запахи, вкусы, цвета, каждая частица переплеталась с другой, была её отражением, среди зеркал. Никакой отдельно Юны, никакого отдельно Тимура, только свет, и святость, и… притяжение. Если бы рай существовал, он, без сомнения, ощущался бы именно так. Но это было не за смертью (или всё же за), это было, скорее, бессмертием (осознанием бессмертия), причастностью к чему-то изначальному, тому, что существует всегда, независимо от связанности с телом конкретного человека. Она была он; он был она. На зеркальном полу, отражаясь во всех зеркалах, сплели объятья двух, более двумя не являющихся. И, если мысль, то…
Мысль появилась. Её было уже не остановить. Юну отбросило на один край, Тимура – на противоположный ей. Она попыталась встать, подойти к нему, но не смогла: между ними, как и раньше, оказалось стекло. Юна двинула по стеклу ногой, зло двинула, с яростью: «Так нечестно!» – крикнула вверх, в звёзды, обращаясь не к определённому божеству, а ко всем сразу, чтоб наверняка. Стекло покачнулось, и стало зеркалом, где девушка увидела… не себя, а блокнот со своими мыслями, написанными после ухода Германа с её деньгами, перед амфетамином на работе. Увидела себя, как пишет это, пишет так же зло, как только что била ногой: