Он ответил не сразу.
— Распорядись поместить Горохова под стражу. Что делать дальше — ты знаешь, — только и бросил он, а потом обернулся и медленно пошёл к КП.
— Сеня! — потянулся было Зайцев, чтобы схватить начальника заставы за рукав, но я остановил его.
— Тихо, командир.
Зайцев вздрогнул, когда я взял его за локоть. Обернулся ко мне. Посмотрел в глаза дурным взглядом.
— Оставь его. Он нам сейчас ничем не поможет, — сказал я.
— Он… Он начальник заставы… — заколебался Зайцев, — он… Он должен…
— Он уже ничего не может. По крайней мере сейчас. Пока что мы сами.
Зайцев обречённо засопел. Обернулся и взглянул на Чеботарева. Несколько секунд провожал его взглядом. Потом глянул на меня и кивнул.
Из-за брони вывели Горохова.
Он шёл между Казаком и Мельником — те держались чуть сзади, несли автоматы за плечами, готовые в любой момент среагировать. Руки у Горохова были свободны, но автомата на груди не было, и от этого он казался голым, беззащитным, хотя голову держал высоко, с вызовом.
Лицо у него было страшное, опухшее. Губы разбиты в кровь, на подбородке — глубокая ссадина. То и дело он сплёвывал вязкую слюну сквозь новую дыру в передних зубах. Но не это главное. Глаза… глаза были пустые. Не злые, не испуганные — пустые. Как у человека, который уже всё для себя решил.
Бойцы подвели Горохова к нам. Застыли, ожидая приказа.
— В баню его, — Зайцев отвернулся. — Под замок. До особого… — он запнулся, будто слово застряло в горле, — до особого распоряжения.
Казак тронул Горохова за локоть. Тот дёрнулся, но пошёл. Не оглянулся, не сказал ни слова. Сразу показал нам спину, удаляясь, — каменную, прямую, будто он не под арест шёл, а на плац, встать перед строем.
— Ну ты как? — спросил наконец Зайцев тихо.
— Жить буду, — ответил я.
Он кивнул. Помолчал.
— В санчасть сходи. — Потом добавил, глядя куда-то в сторону: — Пускай Чума тебе наложит швы. А то рассечение у тебя сильное.
— Как закончим, схожу.
Мы оба не отрывали взгляда от широкой спины Горохова, которого уводили к заставской бане — кустарной, несколько неказистой землянке, больше походившей на утопленный в землю шалаш. Смотрели и молчали.
— Я знаю, что ты задумал, Саня, — наконец сказал Зайцев.
Я не ответил.
— Ты хочешь к нему пойти? Так? У тебя с ним остались какие-то нерешённые вопросы?
— Это сейчас не важно, — суховато ответил я. — Пойдём, замбой. У нас куча работы после сегодняшнего боя. Бумажной тоже.
Я направился было к БТР, но Зайцев потянул меня за рукав.
— Не ходи, слышишь? — сказал он. — Не ходи к нему. Нечего тебе там делать. Хрен знает, что у него на уме.
Я посмотрел в глаза Зайцеву. Он не ответил своих.
— Теперь за Горохова возьмутся по полной программе. И знаешь что? Я не исключаю, что дело Пожидаева пересмотрят. Если он начудил сегодня ночью, то почему не мог начудить и в тот раз, когда прапор погиб?
Я аккуратно высвободил руку из хватки Зайцева.
— Я приму это к сведению, командир, — сказал я. — А теперь пойдём.
Баня на заставе — место особенное. Тут и моются, и стирают, иной раз и лишнее барахло складируют. И зачастую используют как изолятор.
— Товарищ прапорщик, замбой сказал, никого не пускать, — пробормотал худощавый солдат-первогодка, переминаясь с ноги на ногу.
Горохова охраняли двое караульных. Первый — худощавый, с вытянутым, мальчишечьим лицом. Имени его я не успел запомнить. Кажется, служил в четвёртом. А вот второго знал. Это был тот самый парень, за которого я заступился тогда, в столовой. Когда Громила решил показать всем, кто тут главный.
— Это не займёт много времени, — невозмутимо сказал я. — Зайду и выйду.
— А если он… — Худощавый втянул голову в плечи. — А если он нападёт на вас?
— Ты его морду видел? — хмыкнул я.
Оба солдата сконфузились. Переглянулись.
— Ну вот. Это он уже один раз напал. Всё будет хорошо. И никто ни о чём не узнает.
Худощавый сглотнул. Второй поджал губы. Нахмурился. Глаза его наполнились сомнением.
— Но… Но у нас приказ… — нерешительно сказал худощавый.
— Да ладно, Федя, — сказал тот, из столовой, отворачиваясь. — Пусть товарищ прапорщик проходит.
Потом он заозирался. Глянул на меня. Добавил:
— Но если что, вас тут не было. Хорошо, товарищ прапорщик?
— Само собой.
Меня пропустили, и я толкнул тяжёлую дверь. Меня сразу обдало смолистым, тяжёлым духом. Пахло сухой древесиной, мыльной грязью, которая месяцами впитывалась в щели между досками, и ещё чем-то кислым, застарелым. Свет из единственного окошка под потолком падал мутным, серым пятном на железный очаг, наполненный большими голышами, на высушенный жаром земляной пол. В углу, на широкой лавке, сидел Горохов.