В отсеках по-прежнему стояла жаркая тошнотворная духота. От нехватки кислорода всё труднее становилось дышать. А Егор ничего так не хотел, как одного хорошего глотка ледяной воды. На мгновенье в его сознании навязчивой идеей вновь промелькнул тот самый родничок, из которого он когда-то жадно и вдоволь, до ломоты в скулах, пил студёную воду. Но где тот лесной родничок, бивший из глубин родной земли близ Укромовки, и где теперь он сам, заплутавший под водой мореход и отшельник?
Усилием воли Непрядов отогнал от себя сладкий дурман воспоминаний и вновь целиком сосредоточился на том, что его окружало, что было суровой и гибельной для всего экипажа действительностью.
Близкие разрывы продолжали встряхивать лодку, будто выбивая из неё живую душу. Но эта душа жила и отчаянно сопротивлялась в каждом, кто находился в отсеках. В этом неколебимом единении людей теперь была едва ли не единственная опора, чтобы выстоять, не дать себя победить и уничтожить. Настал момент, когда собственные рёбра будто срослись со стальными шпангоутами корабля. Наверно, оттого и сталь прочного корпуса делалась ещё прочнее, продолжая выдерживать чудовищные удары взрывной силы глубинных бомб.
Тяжело дыша, обливаясь липким потом, матросы точно приросли к боевым постам. Механик Теренин, двумя руками держась за раструб переговорной трубы, что есть мочи орал в него, отдавая электрикам команды держать нужные обороты винта. Штурман Скиба, сидя в своём закутке, вычерчивал сложную глиссаду перемещений лодки. При этом он умудрялся даже откладывать спички, ведя таким образом счёт разорвавшимся бомбам. Боцман Гуртов всем своим мускулистым телом буквально висел на манипуляторах горизонтальных рулей, которые отчего-то плохо слушались, и неведомо какими усилиями лодка всё же выдерживала заданную глубину.
Во всей этой кутерьме командир сохранял видимое спокойствие. Широко расставляя на шаткой палубе ноги, он ходил от одного матроса к другому и каждому на ухо говорил нечто ободряющее и сокровенное, хлопая при этом ладонью по плечу — подбодрял, как только мог. Но больше всего Непрядов удивлялся Обрезкову. Его глаза горели какой-то необузданной, злой яростью. Кузьма дублировал команды, подаваемые Егором, с ещё большей решимостью и силой в голосе, прочно впечатывая их в сознание каждого моряка. По всему видно, Обрезков жаждал боя, настоящей мужской драки не на жизнь, а на смерть. Он этого не мог и не хотел скрывать. Только замполит Собенин немым изваянием сидел в углу на ящике с запчастями и не подавал никаких признаков жизни. На его измождённом, непроницаемом лице ничего не отражалось, кроме вселенской пустоты и полнейшей отрешённости. В отсеке Лев Ипполитович пребывал как бы сам по себе, с никому не ведомой миссией очевидца всего происходящего.
Непрядов повернулся было к замполиту, собираясь хоть как-то расшевелить его, но вдруг за бортом рвануло так оглушительно и мощно, что лодка взметнулась на дыбы. В наставшей тотчас кромешной тьме всё вокруг повалилось и посыпалось. И сам Егор почувствовал, как неведомая сила понесла его вместе со всеми куда-то вниз, в небытие, в бездну… Кто-то отчаянно кричал, кто-то матерился, кто-то стонал… Непрядов с ужасом осознал, что в этом обвальном хаосе он уже ничего не мог предпринять. И само собой подсознательной морзянкой застучало в угасавшем сознании: «Помилуй и спаси… помилуй и спаси…» Егор просил об этом кого-то в последней инстанции, на кого была ещё последняя надежда. Как долго так продолжалось, он не знал. Когда же опомнился, вновь приобрел способность осязать и мыслить, то мгновенно догадался, что лодка медленно разворачивалась, вновь приходя в своё естественное горизонтальное положение.
Отчаянным усилием воли Непрядов поставил себя на ноги и заставил двигаться по всё еще наклонной палубе в сторону шахты перископов — там было его командирское место, которое он не должен оставлять ни при каких критических обстоятельствах. Но каждый шаг давался с трудом. Болела и саднила ушибленная спина, в голове шумело будто после крепкого похмелья.
В отсеке слабо и нехотя, как бы с превеликим одолжением, вновь тусклым светом затеплился плафон аварийного освещения, обозначив слепые глазницы разбитых приборов, сорванные и провисающие с подволока трубопроводы и кабели, перекошенные лица людей, выходивших из оцепенения.
— Товарищ командир, лодка не слушается носовых рулей, — сказал боцман, поворачиваясь к Егору. — Где-то заклинило.
И сразу же в переговорке послышался взволнованный голос минёра Дымарёва:
— В первом пробоина — по левому борту!
— Дымарёв, где именно? — потребовал Непрядов уточнить.
После некоторой задержки тот ответил:
— Между восьмым и десятым шпангоутами, товарищ командир. — Приступаем к заделке.
— Быстрее, быстрее, Василий Харитонович! — поторопил Непрядов. — Докладывайте обстановку через каждые пять минут.
— Товарищ командир, Егор Степанович! — настойчиво позвал его механик Теренин. — Начинаем терять глубину.
Егор и сам чувствовал, с какими неимоверными усилиями его лодка, всегда такая послушная, почти «ручная», как он любил её называть за покладистый нрав, удерживалась на глубине. Уже нельзя было ручаться, как она поведет себя в каждое следующее мгновение, переставая повиноваться повреждённым рулям. Егор почти физически ощущал, как от частых разрывов больно было почти что живому телу его лодки. И, вероятно, именно в этом была причина его собственной головной боли, которую приходилось всё время превозмогать. Даже сильно ушибленная спина не так досаждала. Но болела душа, и это было тяжелее любой другой, физической боли. Все Егоровы мысли теперь неотвязно крутились вокруг одного: сумеет ли Дымарёв со своими ребятами заделать пробоину? От этого зависело, сможет ли лодка оставаться наплаву. Собственным нутром Непрядов ощущал, как тяжело в эти минуты приходилось людям, которые там, в первом отсеке, отчаянно боролись за спасение корабля. Хотелось, вопреки всем предписаниям и нормам, наперекор даже объективной целесообразности, оставить командирский пост и поспешить к своим людям на подмогу. Уж он-то на себе испытал, что значит собственной грудью сшибаться с забортной водой, препятствуя её проникновению внутрь прочного корпуса. В тысячу раз ему было бы спокойнее там, по пояс или по горло в солёной воде, но зато при конкретном деле, от которого зависело теперь жить или умереть всему экипажу. Мнилось, что без него могут сделать что-то не так, как надо, где-то непременно промедлят вместо того, чтобы ещё крепче напрячься, или же наоборот — в спешке сотворят такое, чего никак нельзя допустить.
Но что он мог, по рукам и ногам повязанный благоразумием командирских самозапретов? Оставалось лишь упорно ждать, чтобы своим нетерпением не навредить тем людям, которые и без него прекрасно знали, что и как надо делать во спасение себя и других.
А бомбили жестоко, без передышки. И необузданная злость, всколыхнувшись тугой волной, начала захватывать Егора. Он вдруг люто возненавидел тех, кто методично и слепо швырял и швырял глубинные бомбы. Думалось, а с чего бы это, по какому праву кто-то пытается отобрать у них самое дорогое — их жизни, которые никому другому не принадлежат, да и принадлежать не могут. Они же не какие-нибудь бессловесные подводные твари, но живые, мыслящие люди. Так где та крайность, которую по недомыслию или подлому умыслу не видят там, наверху?
Стиснув зубы, Егор в беспредельной ненависти воздел глаза к подволоку, словно за толщей воды, через сталь прочного корпуса мог видеть тех, к кому обращался. «Хвати! Хватит уже, мать вашу бродвейскую и бруклинскую!» — в бешенстве всё кричало в нём.