В ночь на седьмое ноября тяжелые немецкие бомбардировщики прорвались на большой высоте к городу. Над Ленинградом взметнулось зарево и вновь поплыли чугунные тучи дыма и гари.
Сильва поднялась на рассвете, чтобы занять очередь у булочной. Накануне они услышали по радио голос Сталина. В Москве, несмотря ни на что, состоялось торжественное заседание. Ленинградским детям выдали по случаю праздника блюдечко сметаны и горстку муки, а взрослым — по пять соленых помидоров. Все это прибавило людям силы и надежды.
Сильва стояла на Кировском. Над домами в мглистом воздухе, разрезанном на слои огненными потоками, медленно покачивались дирижабли, продолжали метаться настороженные лучи прожекторов, и властно входил в это свирепо плескавшееся море черный силуэт Петропавловки.
Когда подошла ее очередь, Сильва пошарила в кармане пальто, но он был пуст. Продавщица догадалась о несчастье.
— Не у тебя первой! — крикнула она из-за прилавка. — Сходи в бюро заборных книжек.
В бюро стояла огромная очередь, инспекторы нервничали и требовали доказательств пропажи. Сильва послушала, потопталась и ушла. Лене сказала:
— Там опухшие люди стоят. А я еще на ногах. Мать увидишь — ни слова! Моя Сальмочка сама пухнет.
Лена затащила ее к себе на «чай с сухарными крошками». В другой раз застала Сильву, колдовавшей у «буржуйки» над миской.
— Гречка! — торжественно объявила она. — У бабушки в чулке нашла. Целых двадцать граммов. Богатство! Делить не будем. Пусть хоть один вечер станет праздничным.
Но от своей горсточной порции аккуратно отделила две ложки аппетитного варева.
— У соседей две малышки застряли, — сказала небрежно, — Сима и Зорина. Я им завтра скормлю.
— Да ведь ты сама свалишься! — крикнула Лена.
— Я на бег нажму, — улыбнулась Сильва. — Знаешь, как это помогает.
Лена быстро рассказывала последние новости. Немцы хвастаются, что, взяв Тихвин, они скоро положат Ленинград к ногам фюрера. Илья Эренбург хорошо окрестил Гитлера: бесноватый. Недолго побеснуется. Жданов заявил, что фашистским войскам под Ленинградом будет устроена могила. В порту нашли хлопковый жмых, раньше его сжигали в пароходных топках, а сейчас оказалось, что он отлично годится для выпечки хлеба, и наука доказала, что ядовитые вещества в жмыхе от температуры разрушаются.
— Когда-нибудь этот жмых выставят в музее имени блокады.
Сильва закрыла за нею и села продолжать письмо Ивану Михайловичу:
«Мы здоровы, а это пока главное.
…Музыкой я сейчас не сыта, чтобы не сказать большего. Приходится довольствоваться диапазоном звуков „тревога“ и „отбой“, последнее более приятно для уха. Зато в чтении себе не отказываю, не ставлю голодных норм».
В соседнем квартале — а может быть, это только показалось, что в соседнем — громыхнуло. Тревоги нет — значит, это от вчерашней тревоги. Говорят, фашисты сбрасывают магнитные мины замедленного действия. Ну, погодите…
Подошла к книжным полкам. «Милые вы мои друзья. Скоро мы с вами расстанемся. Подарите же в дорогу хорошие мысли».
Сколько написано о подвигах, о верности, о дружбе… Дружба — «нечто такое, чего недостает тебе…» Где ты сейчас, в какой землянке, так хорошо сказавший мне о дружбе? Но для меня в дружбе было и еще очень важное.
«Лучше ничего не сказать, чем сказать ничего».
«Слова неудобны именно тем, что у них очертания резче, чем у мысли».
Володя, ты поклялся, что мы еще встретимся. Где, когда?
И снова лекции. Тренировки за столом с пискливым зуммером. Бег в парке. Страшное чувство голода. Ужасающее известие: умер дед. Пять дней подряд приходила на Богословское кладбище рыть могилу. Мороз высушил слезы, свел скулы, впился каленой хваткой в руки. С похорон разошлись быстро, мать успела ей сунуть в руку два сухарика. Жевала их медленно, с расчетом, чтобы хватило до самого дома.
В парадной стоял Зыбин. Как всегда, краснолицый, нахохлившийся, тугой. Отметила про себя: «А он не дистрофик — даже обидно». Зыбин угодливо распахнул дверь:
— Слышал о вашем горе. Соболезную. Господи, да они же уморят нас… Ходят слухи, даже отрапортовали, что обойдутся без самолетов с продовольствием…
Она сначала даже не поняла, о ком это он: думала — о фрицах. А он, истолковав ее молчание иначе, вкрадчиво продолжал:
— А у самих литера!
— Так вы — о нашей власти? — Голос был простужен, слова давались с трудом, хотелось вцепиться в его мясистые щеки и трясти их, трясти, трясти. — Да кто же вам дал право? Вы же… Вы же… Маркэлом себя переиначили!
— Вы не очень-то!
Он произнес это неуверенно и воровато оглянулся.
— А я буду очень, — уже спокойно сказала она. — Предупреждаю, буду очень. И основоположники научного коммунизма вам, Зыбин, не помогут.
Он бежал вслед за ней по лестнице, уверяя, что обмолвился, что виной всему проклятый голод.
Хотелось поскорее выбить из памяти и его грязные слова, и его самого.
— Симочка, Зорянка! — крикнула она, входя в кухню. — Будем лед греть в кастрюльке.
С плиты сползло пальто, показались два больших глаза, потом еще два. Осторожно спустились на пол две девочки, одна — лет десяти, другая поменьше, запрокинули прозрачные мордашки, улыбаясь Сильве.
— Ах вы, родные мои! — захлопотала она. — Садитесь возле времянки. Сейчас будут огонь и сказочки!
— О Бармалее? — спросила маленькая.
— А я знаю. О Мальчише-Кибальчише, — сказала старшая.
Сильва легла на пол и изо всей силы дула в узкую конфорку, стараясь вызвать к жизни пламя, которое никак не хотело разгораться на мокрых щепах.