— Точно, мой умный мальчик. Мы лежали, и я спросила его, почему так бывает, что, когда смотришь прямо на звезду, она исчезает. «Что это за наука, — спросила я его, — если нельзя посмотреть на ее предмет, без того чтобы он исчез?» И он сказал — он всегда говорил как учитель, очень скучно с ним: «Надо научиться смотреть окольно». Я и слова-то такого не слыхала. Он сказал: «Нельзя смотреть прямо на звезду. Надо смотреть рядом, не на нее, иначе спугнешь. Окольно». Конечно, это я уже знала — это знает каждый ребенок, — но мне понравилось это новое слово, это «окольно». А ты знаешь это слово? — Джон смотрит, как Надя берет аккорд и играет его снова и снова, всякий раз просто меняя положение одного пальца, но и каждый раз меняя свет в комнате. — Я думаю, тебе это умение, наверное, будет полезно. Например, ты мог бы посмотреть на твою маленькую подружку с кошмарной челюстью немножко окольнее. — Джон давно не пробует понять, что сегодня вечером с ним происходит, и надеется только, что Надя не перестанет нажимать на клавиши. — Глупый мальчишка. Зачем ты хочешь быть с одной из этих? Она даже и в этом нехороша. Она отказалась от всего, что в нормальной жизни доставляет удовольствие, и что получила взамен? Почти ничего, я думаю, если не считать твоего печального сердца, которое, я допускаю, не лишено ценности. То, на чем она зарабатывает, не здесь и не там, но чего именно ты от нее хочешь? Это не интересная личность с жизнью, полной историй, впереди. Этот тип не для тебя. В какой-нибудь войне, пожалуй, я бы одобрила, но сейчас я не вижу и намека на войну. Но и тогда — ее уровень! Ужасен! Ведь тут, в конечном счете, половина их очарования: смотреть, как для тебя танцуют, думать, интриговать и улыбаться на огни рампы. Но она! Она даже не защищалась, когда я играла с ней здесь на твоих глазах; она просто увернулась и сделала вид, что не понимает меня. Зачем ты домогаешься того, кто так слаб и глуп? Не смотри таким грустным щеночком! Она слаба. По крайней мере, не ври мне. Признайся, что это ее тело, ты хочешь ее тело, хотя я видела ее, и уж точно можно иметь тело и получше. Господи, эта челюсть — вас будет трое в постели. Ты и вправду хочешь ее сердце, Джон Прайс? Хочешь, чтобы она взяла твое и его исправила? Хочешь, чтобы вот она заглянула глубоко в тебя и поняла, какой ты удивительный? Хочешь, чтобы это она тебя спасла? Не думаю, что она это сможет. Уж это, я думаю, едва ли…
Надя дразнит, смеется, а Джон, развалившись на складном кресле, пускает кольца дыма и, крепко зажмурив один глаз, тычет пальцем в каждую неровную дрожащую туманность и пытается понять, о чем говорит Надя, невероятная идея, что Эмили оказалась… что она лгала во всем, что бы ни сказала с того дня, как он ее увидел… она поразительная… в этом мире она полагается целиком на себя и умеет ясно видеть все, чего хочет, когда хочет; скрывает все, ей не нужно ничего и никто не нужен, она владеет каждой частичкой себя и окружающего мира. Неудивительно, что она не может его принять; неудивительно, что он не может с ней равняться. В эту минуту Джон любит Эмили Оливер как никогда сильно, но не задумывается, как ее завоевать, потому что ее не завоевать никому. Она отступает вверх и все дальше от него, точно кольцо дыма. Джон складывает руки, закрывает глаза, ставит ноги на перекладины Надиной щербатой скамьи.
— Сыграй нам, бабуля! — ревет голос от стойки.
И потом — певец, выводящий, почти квакающий — песню, какой Джон прежде никогда не слышал:
Джон просыпается, его трясет бармен — последний человек здесь, в пустом и ярко освещенном клубе, ответственный за закрывание дверей и выключение стерео, стоны коего Джон только что реквизировал для собственной приснившейся песни, и вдвоем они выходят в первые серые предвестья рассвета.