Ей рассказали потом: милиция, «скорую» вызвали соседи, кто-то видел машину, кто-то прятался в тени. Но в эти первые секунды пробуждения у неё было не желание понять, а ощущение, будто она катится по прозрачной трубе, уносимая из места в место: то транспортировка на носилках, то палата с белыми простынями, то кабинет, где лампа режет глаза. Всё было слишком близко и слишком далеко одновременно. Она видела лица в масках, медицинские инструменты, слышала слабый гул — и хотела только одного: чтобы всё это затихло и чтобы она снова оказалась в мамином доме, где можно спрятаться под одеяло.
Мысли приходили рывками, и с каждой новой мыслью внутри рвалось чуть больше: вина — «если бы…», страх — «что теперь…», тревога — «Рауф», стыд — «мама». Всё это накладывалось одним тугим петлей на горле; дышать становилось всё тяжелее. И в этот хаос вдруг вошла суровая реальность: ей придётся отвечать. Не сейчас, не сразу, но когда придёт голос, он будет требовать слов, и у неё пока не было ни слов, ни сил, ни защиты.
Она закрыла глаза. Свет стал ещё сильнее, потом тёплее. Из глубины сознания выплыл образ чьей-то руки, сжимающей её пальцы. Ещё несколько вдохов — и мир опять покачнулся. Амелка потеряла счёт часам и дням; она знала только одно: проснуться — это увиденное начало нового кошмара. И этот кошмар теперь жил в её теле, в её памяти, в её горле, в её ногах, которые ещё не помнили, как идти.
Амелька открыла глаза и сразу была ослеплена: белый потолок, рефлекторно яркий свет, который жёг сетчатку и не давал сосредоточиться. Мир плыл, и в нём не было нормальных очертаний — только смазанные пятна, как кадры из фильма, который показывают на слишком высокой скорости. Уши звенели, каждое шевеление в голове отдавалось глухой дрожью. Тело не слушалось; казалось, оно больше не её: тяжёлая, влажная оболочка, лишённая прежней ловкости и силы. В палате мелькали силуэты в белых и синих — врачи, медсёстры, машины, приборы — и всё это словно шло не к ней, а мимо, как будто она наблюдала со стороны.
Первые мысли были рваными, будто кто-то их вырывал по кусочкам: склад, лампочка, маска, смех. Потом — имя: Рауф. И сразу — пустота: он не вернётся. Слово «Юля» — и картинка её тёмного тела, и в горле Амели сухо защемило. Родители — образ матери, которая раньше гладила ей волосы и шила бантики, теперь превратился в ледяной силуэт: мать в белой ночной рубашке, глаза пустые, губы сжаты, как будто дыхание её уже сломлено. Отец — сильный, надёжный, сейчас в больничной койке, сердце его не выдержало правды и беды; он лежит полуслепой, слабеет на руках врачей. И Павел — тот, кто был якорем, тот самый, от кого Амелька ждала спасения, который вместо того, чтобы потянуть её обратно, отвернулся, как будто та была лишь пятном на его рубашке, — теперь его голос в памяти звучит холодно и окончательно.
А в самой середине этого хаоса — нечто маленькое и уязвимое, что стучало где-то глубоко в ней: новое, тёплое, живое. Ребёнок. Эта мысль сначала была как слабый, предательский лучик: возможно, ещё не всё потеряно. Но даже она здесь была не светом, а приговором. Беременность — не обещание будущего, а тяжкое клеймо. В мире, где «товар» измеряют в клиентах, а цена определяется на бирже унижений, где выбор — лишь иллюзия, маленькая жизнь в её утробе не была нежностью, а ещё одним рычагом, которым можно было давить. И потому радость, которая в нормальном мире приходит с ребёнком, здесь превратилась в свинцовую скалу, давящую на грудь.
Эта мысль вонзалась в неё с новой силой: даже этот росток жизни может стать способом дополнительной эксплуатации, новым требованием, очередным залогом её «полезности». И в этом — не надежда, а смертельный вопрос: что с ним станется, если она останется в ловушке, если её судьба будет решена чужими руками? Никакого света, только холод, и он тотчас разрезал грудь, вынимая куски надежды, как хирург, который удаляет опухоль.
В голове Амели вдруг всплывала картина: мама. Сначала это был запах — старого мыла, лимона на кухне, с утренних лет. Потом — тёплый голос из детства. И вот теперь, в больничном небе, она услышала шёпот, который был почти реальностью: «Доченька, я рядом, держись, мы всё решим». Сердце дернулось, и слёзы полезли сами по себе — рефлекс, пробивающийся через толщу боли. Она повернула голову, и на секунду показалось, что где-то в дверях стоит она — мать, в плаще, с руками, полными пакетов, с лицом, в котором смешались испуг и нежность. Амелка протянула к ней руку, губы шептали имя, но образ расплылся, как дым: это была всего лишь игра света, отражение монитора, где между суматохой и рутинными фразами мелькала чужая фигура.