Он догадывался, какая беда стерегла его в красноватой черничной ботве. Ощупал неверными еще пальцами наплыв на голове, под редкими волосами, зубами скрипнул — саднило так, будто кто посыпал солью. Дрожащая рука слепо шарила в скользкой кожистой ботве у затылка, наткнулась на выпирающий крученый сосновый корень.
— Яз-зви тебя… Чуть не виском угодил.
Освобождать ногу Александр Тихонович не торопился. Он медленно высвободил плечи от въевшихся лямок рюкзака и только тогда попробовал шевельнуть ноющей ногой. Легонько шевельнуть, чтобы не исходила проснувшейся остервенелой болью в колене. Нет, не освобождается. Что-то держит ее, какой-то невидимый капкан. Он посильнее дернулся, и резкая боль туго спеленала его, выдавила из глаз слезы.
Клубков, расслабившись, терпел. Терпеть он умел. Много было в его жизни боли, потому что — тайга… Лесиной во время ветра-лесовала придавливало. Смяло три ребра, а он, захлебываясь собственной кровью, дополз до дому, перетерпел, выжил. Прошлой весной чуть не изломал медведь, исхудавший после зимовки, с клочковатой грязной шерстью на боках. Только Соболь и выручил. Вцепился сзади, отвлек. Зверя из второго ствола добил, однако бок болел долго. Переболел, перетерпел и снова в тайгу. Да мало ли было всякого. Была боль, а это так, полболи.
Александр Тихонович лежал на животе, прислушивался к ноге. Соображал: ступня попала в расщелину и заклинилась. Он же, падая, ударил колено об острый каменный край, и в колене что-то, слышал, треснуло. Может, даже — кость. Это худо. Надо освобождать ступню.
Клубков уцепился пальцами за корень, который чуть не угадал ему в висок, потянул на себя. Боль всколыхнулась, ослепила, но нога, кажется, подалась. Подождал, пока боль утихнет. Снова начал подтягиваться, уже решительнее. И опять уронил голову в траву, в ярости хватал зубами жесткие листья черничника, жевал и выплевывал терпкую, вяжущую во рту, массу.
От следующего рывка чуть не потерял сознание. Но ступню освободил. Перекатился на бок, отполз от расщелины, как от пропасти. Сжал зубы. Больную ногу держал распрямленной, ожидая, когда боль поостынет, и только слабо отстранялся от собаки, докучливой в своей радости.
Скосил глаза на колено. Штанина в запекшейся крови. «Как бы кость не подробило», — прошел озноб между лопаток. Хуже быть не может, если что с костью. Какой дурак подпишет с ним договор на пушнину? Даже к распределению участков на левой стороне близко не подпустят. Хромой охотник — как хромая собака. Лучше сразу головой в петлю.
Ленька Кнышев давно зарился на его угодья, потому что Клубков больше шкурок приносил. Тот раз в Ключах (это он Ивану не рассказывал) в напарники набивался. Ты-де уже не молоденький по тайге бегать. Участок у тебя громадный, одному не обработать. Давай, говорит, на пару — разбогатеем.
Напарника-то надо. Да не такого. Этот петлю на шее затянет — не постесняется. Он и зарился потому, что заповедник у Клубкова под боком, а там промысловиков нет, можно пошариться. Как же, дурак Клубков, что ли, — Леньку Кнышева пускать в угодья, которые отец в наследство оставил. Как-нибудь без Леньки обойдется. Вот нога бы не подвела. За соболишкой не угнаться, припадая на хромую ногу. Соболишко здоровых мужиков любит, только им и отдает шкурку. Сына бы в напарники, вот кого надо. Эх, сына бы!
Скучно в последние дни стало жить в доме Клубковых. Жена неожиданно затосковала: «Что мы все одни да одни, волки, и те стаей ходят. Стаей легче». А ведь звали в заповедник, сама отказалась и думать не хотела родные углы бросать. А теперь — вон что.
«Ну, езжай в Полуденное, — ответил грубо. — Ждут тебя там».
«В Полуденное не хочу», — промолвила и затуманилась. Уж и сама не знает, куда хочет, чего хочет.
Стаей, конечно, легче. А где ее возьмешь, стаю-то? Брат Прокопий, отец Ваньки, с войны не воротился. Если бы и воротился, в стаю бы не пошел. Разные себе дорожки выбрали, по-разному жили. Враги и враги. Не только ветвь другая, корни в земле, и те давно разошлись.
Мать померла рано. Сашка с Прокопием еще пацанами были. Отец и таскал их в тайгу. Чему дома научатся? Любил сыновей, баловал, но на Сашку смотрел особо. Бывало, проведет ладонью по вихрам, скажет удивленно: «Волчонок растет. И откель такой, вроде не в кого».
Сашка и в самом деле рос, как волчонок. Задиристый, азартный. Если Прокопий сотню белок возьмет, он ноги в кровь измолотит, а на две-три шкурки больше добудет. И обидчивый был. Чуть чего Прокопий не так скажет, драться лезет, в драке себя не помнит. Брат — не брат, ему все едино.
«Ой, паря, — говаривал отец, — много людям хлопот принесешь, если не переменишься».