Усмехнулся своим мыслям: складно получается, но как Дмитрий Иванович на это посмотрит? Накричит, выгонит из кабинета? В последнее время стал раздражительный. Не возьмет Клубкова в заповедник. Из принципа не возьмет.
Он представил, как заходит в кабинет к директору, и заранее робел, и ладони становились противно липкими. Уничтожающий, презрительный взгляд Глухова. Тяжелый будет разговор, тяжелый, неприятный, от него заранее язык костенеет, а надо. Иначе — лучше и не жить.
— Надо! — повторил он вслух и смутился: мог услышать моторист. Но Ларион не услышал. Ему не до этого было — лавировал на встречной волне.
И от принятого решения Артему как будто даже легче стало, захотелось поскорее приплыть на Щучий, скорым шагом подняться к знакомому уже дому. И как бы его Александр Тихонович ни встретил, но глядеть на него он, Артем, будет прямо и смело, не опуская глаз, потому что он, Артем, с правой стороны, за его спиной Иван, Матвей, Анисим и другие люди, охраняющие заповедник…
Волна разыгрывалась при ясном небе. Ледяные брызги летели на палубу, хлестали в лицо. Ветер надувал штормовку, и по телу прокатывался озноб. Ларион уже давно манил Артема в рубку, но он не шел в тепло и безветрие. Ему казалось, что здесь, на ветру, под обжигающими брызгами осеннего озера, его уверенность в себе только окрепнет.
27
Береза совсем пожелтела, уже по краям краснотой стало трогать ее лист. Лист был сух, неподвижен и тонок, — казалось, осеннее золоченое небо просвечивало сквозь него.
Это Александр Тихонович заметил только теперь, когда устало отложил на бревно нож и расколотую чурку, из которой выстругивал наплывы для сети, когда разогнул спину и посмотрел наверх. Он чуточку удивился: каждое утро, выходя из дому, видел дерево и не замечал, как оно желтеет.
Он смотрел на березу, листья которой держались еще крепко, и думал, что однажды увидит, что ветви голы, непривычно пусты. Так и с человеком. День за днем, год за годом делает свою работу и однажды удивится старости, как неожиданности. Разве не знал Александр Тихонович, что годы к закату идут? Знал, да только по-настоящему понял, когда полз еще по живой траве, волоча покалеченную ногу.
Клубков усмехнулся своим мыслям, взял нож и чурку. Воздух был горьковат, прохладен, но солнышко еще припекало и можно работать в рубахе, без телогрейки.
Размышлял: будь помоложе да с ногой — бог бы миловал, ушел бы из родного дома в тайгу, на хребет, где нет никаких заповедников. Берите отцовский дом, раскатывайте на бревна, другой поставлю. Но дом — не поплавок, его запросто не выстругаешь. Дом здоровых ног, крепкого хребта требует. Вспомнил, как этот дом отец рубил. Могутненький был отец, лиственницу валил, в венцы клал. От звонкого дерева топор отскакивал. На внуков и правнуков дом рассчитывал.
Раиса ездила к ключевским своим людям, привезла плохие вести. Глухов и слышать не хочет, чтобы оставить Клубкова в покое. И даже написал просьбу, чтобы передвинули границу заповедника за Сельгу. Пробивной оказался мужик, у него даже в исполкоме — друзья-приятели. Пострашнее всех остальных оказался.
И как взяла тогда Клубкова острая тоска — не отпускала. Днями просиживал на бревнах, на озеро глядел. Никакая работа не шла. Окна утеплять пора, завалинки поднимать, а не хотелось. Зачем, когда скоро из дому выкинут? Клубков новыми глазами поглядел на темные бревна дома и увидел не ровную стену, а груду бревен, между которыми сиротски светлели комья штукатурки и клочья черного сухого мха.
Больно ему стало и страшно. И даже не слишком порадовало, что на Ваньку в милицию накапал и того скоро привлекут. Хотя порадоваться можно было бы. Вот, Ваня, и тебя клюнет жареный рябок. Зря клацкаешь зубами на дядю. Обмарают самого, не скоро отмоешься.
Он ходил по двору, и двор казался чужим, и стены чужими, и все, что знал с детства, тоже казалось чужим, уже не его, и даже Соболь вроде посматривает на хозяина жалостливо. Однажды ночью проснулся Александр Тихонович от собачьего воя. Вышел на крыльцо, ругнул кобеля, тот примолк, но заснуть Клубков уже не мог. Размышлял: «Не к добру воет».
Мучился еще и от того, что руки не выносили безделья. Всю жизнь они что-то держали, топор, ружье или что другое. Теперь в них ничего не было.
«А может, все же к зиме не выгонят, — думал длинными ночами. — Пожалеют, оставят до весны, а там видно будет. Не звери же в заповеднике, люди». Гадливо в душе становилось от жалостливых мыслей, но они все чаще одолевали. И сожалел теперь, что не согласился пойти в обходчики. Получал бы зарплату, не тужил бы. К чему она, волюшка-то? Что она ему дала, кроме людской злобы. Ведь на волка и то милостивее посмотрят, чем на него, человека. Хочешь не хочешь, Александр Тихонович, а признавайся — впустую жизнь ухлопал. Корня от тебя не осталось. И добром не помянут. Страшно, впору вой, как Соболь.