Щедрое воображение расстилает перед ним сладкое видение грядущего и смывает грязь прошлого. На какую-то минуту Поцилуйко ожил, с надеждой взглянул на лес, где без него, но, возможно, для него творилась трагедийная легенда, но сразу же и нахмурился, потому что всполошила другая мысль: с молнией, с ее сиянием начинаешь играть, человече… Ну, и пусть. Не всех и молния убивает, не всех. Другого так неожиданно осветит, что и на жизнь хватит этого света… Но другого…
Притираясь боком к вспотевшему коню, он отворяет ворота и, разгоняя белых гусей, медленно идет к хате. Ох, и тяжело ему сейчас отдирать ноги от этого весеннего грунта, на который надо ставить свой мостик. Он слышит, как горячо, пятнами, шевелится кровь на его щеках и подбирается к глазам. Со стрехи на лицо падает пара капель. Поцилуйко вздрагивает и впопыхах вытирает их.
В доме у стола в кирзовых сапогах стоит высокая миловидная женщина средних лет. Ее лицо можно было бы назвать молодым, если бы на глаза не наслоились горе, грусть и тени страданий, они притемнили синий взгляд и в испуге держали веки и ресницы. Даже у Поцилуйко просыпается жалость к вдове, но ее приглушает страх — есть что-то неуловимое общее в очертании этой женщины с Василиной Вакуленко. Уж не родня ли она ей часом?
Он снимает картуз, почтительно наклоняется, чувствуя, как под самым сердцем шевельнулась подковка холода.
— Низкий партизанский поклон вам, Елена Григорьевна, — Поцилуйко бережно берет женскую руку и целует ее.
Это сразу же умилило вдову, хотя ей и не понравился водянисто-серый взгляд гостя.
— Ой, что вы, добрый человек, — встрепенулась женщина, выдернула руку, застыла посреди хаты. — Садитесь, пожалуйста… Вы, может, моего Ивана знали или партизанили с ним?
— Как вам сказать, Елена Григорьевна? Не буду преувеличивать свои заслуги. Партизанил — это многовато для меня, потому что я был скромным связистом Ивана Алексеевича. Об этом, конечно, и тогда мало кто знал, а теперь — тем более, потому что все течет, все забывается, — совсем естественно вздохнул.
— Еще и как забывается! — с печалью и сочувствием сказала вдова. — В других местах люди имеют долгую память, а у нас почему-то даже райгазета молчит об отряде Ивана, места там, говорят, мало.
«Вот и хорошо», — обрадовался в душе Поцилуйко, а сам как можно искреннее ответил:
— У нас, где ни копни, там героя или героическое найдешь, и люди привыкли к этому, как к обыденщине. Правда, есть и такие типы, которым невыгодно показывать чье-то геройство, потому что это кое-кого может оставить в тени. Жизнь есть жизнь… Вот мне и хотелось бы рассказать обо всем пути Ивана Алексеевича, осветить это в печати, вспомнить боевые дела его друзей, мертвых и живых.
— Мало кто из них остался живым, — загрустила женщина, на затененной синеве ее глаз появились слезы, они тоже казались синими.
— Таки мало, трое или четверо, — с сочувствием подтвердил Поцилуйко.
— С вами — четверо, — доверчиво присоединила его к партизанам, и Поцилуйко взглядом поблагодарил ее.
— И зачем только было брать их на фронт? — прядет и дальше нить правдоподобия.
— Сами захотели идти.
— Надо было беречь таких людей. Это же живая история!.. Одного убили уже.
— Убили. А Виталия Корниенко недавно тяжело поранили под Бреслау, неизвестно, выживет ли.
Поцилуйко чуть ли не выказал свою радость, но своевременно прикусил ее.
— Война и героев не ласкает, валит их, как дубов. Виталий Корниенко — это брат лесника?
— Брат, и сам до войны был лесником.
«Если умрет, останется только двое свидетелей», — хищной птицей вылупилась мысль. Он прогнал ее и решил, что ему следует заехать к леснику, узнать, как оно…
— Позвольте, Елена Григорьевна, если ваша ласка, завести во двор коня.
Поцилуйко проворно выскакивает из хаты, чувствуя, как радость распирает ему грудь.
Островок гусей, поднимая белые крылья, неторопливо плывет от него, а он, не заметив этого, широко отворяет ворота. Конь с растерзанными губами вбирает в глаза двор вдовы и движения белых крыльев. Поцилуйко снимает с телеги мешок с мукой, укладывает себе на плечо и, пригибаясь, несет свой подарок.
Остальное в этот день и вечер пролетело для Поцилуйко, как одна минута. Он жадно впитывал каждое слово Елены Григорьевны, перед ним раскрывалась строгая, почти легендарная жизнь простого человека, который голыми руками — с одним гаечным ключом — начал крушить фашистские поезда. Каким-то чудом захватив танк, Мироненко со своими друзьями выехал на шоссе и до тех пор месил и крушил на нем машины, пока не вышло горючее. Но больше всего Поцилуйко поразило, порадовало и обеспокоило то, что документы партизанского отряда были закопаны в овине Елены Григорьевны.