— Кто его знает? — призадумался Марко.
— Не напишут, — уверенно сказал старик, — потому что не вхожу я в картинки, где все улыбаются, не поймут спроста меня и мою горькую любовь — не сверху лежит она. Ну, а за хату и за большие окна спасибо, Марко. Ты собираешься куда-то?
— На пасеку.
— А я знаю чего, — оживился старик.
— Чего?
— Слушать первых соловьев. Правду говорю?
— Чистую правду: там лучше всего поют соловьи.
— Таки лучше всего. А почему? Потому что имеют в ложбине свою волю и красоту: и ставок с чистой водой, и калину со сладкой росой, и хищные птицы не водится там.
Поздно вечером добрался Марко до рощи, где стояла пасека. Соловьи уже разбудили мягкую влажную тишину, и казалось, что синяя темень аж качалась и плескалась в их пении.
Марко встал под трепещущимся явором, с наслаждением вбирая в душу и пение, и чары вечера, и несмелое движение тумана, который не знал, куда ему податься из котловины.
«Шах-шах», — пролетели утки, зацепили крыльями звезду, и она, рассыпаясь, упала на землю.
С улыбкой, чему-то радуясь, Марко прошелся между ульями, прислушиваясь к невыразительному пчелиному гудению. Недалеко от шалаша он увидел простенький ручной станок для нарезания стружки. Возле станка валялись ошкуренные осиновые поленца и лежало несколько пачек связанной стружки, которая удивительно пахла свежей рыбой.
— Рассматриваешь мою самоделку? — отозвался позади Зиновий Петрович. — А я думаю, кто это забрался на пасеку? Доброго здоровья, Марко Трофимович.
Марко одной рукой поздоровался с пасечником, а второй протянул к нему стружку.
— Что будете делать с ней?
Зиновий Петрович затянулся папиросой, и на его седине зашевелилось горячее пятнышко.
— Что буду делать со стружкой? Пойдет, как миленькая, на кровлю дома. Соломы же теперь нет, а жести или черепицы не докупишься.
— И как она показывает?
— Выстоит лет пятнадцать-двадцать, если хорошо укрыть.
— Пятнадцать-двадцать лет? Это дело! И сколько ее надо на дом?
— Купишь за семьдесят рублей два кубометра осиновых ветвей — и хватит из них стружки на добрую кровлю.
— В самом деле? — обрадовался Марко+. — Так это же хорошо, Зиновий Петрович! Это уже какой-то выход для нашего села. Чего же вы до сих пор молчали о стружке?
— А ты думаешь — знаю чего? — изумленно сказал мужчина. — Как-то за разными делами и не подумалось об этом.
Марко с укором взглянул на старика:
— Когда имеешь добро, отдавай его, не думая, потому что это добро! В лесничестве есть сейчас осиновые ветки?
— Должны быть.
— Тогда пошел к леснику, чтобы придержал эту роскошь.
— Для себя?
— Для колхоза и людей.
— И ночью пойдешь колотить Корниенко?
— Лесник ночью должен не спать. Ульи еще делаете?
— Конечно. Роение уже не за горами. Люблю, Марко, время роения и медогона.
— А что из хорошего вы не любите? — засмеялся Марко. — Семена медоносов имеете?
— Имею. С ними и в оккупацию не расставался. Вот липы очень уменьшилось за войну. На лапти безбожно драли ее.
— Сюда залетают чужие рои?
— Залетают.
— Об этом тоже надо подумать. И поболтать с людьми, которые имеют ульи, чтобы часть роев досталась нам. Да и бывайте здоровы, — и Марко быстро подался тропинкой в глубь дубравы.
На просторном дворе лесника, выкрутившимся между садом и лесом, стояло две телеги, при одной звенел уздечкой конь и копытищем бил мягкую землю: его тоже беспокоила весна. Возле куреня, почуяв человека, люто залаял, загремел железом пес, и скоро из дома, вкусно зевая, вышел кряжистый лесник.
— Гей, осторожно там, потому что дед моей собаки волком был!
— И чего бы я, Остап, пугал добрых людей?
— Это ты, Марко? — удивился лесник, подходя к крестообразным воротам.
И хоть удивляется мужчина, а лицо его смеется. С каких пор Марко помнит лесника, тот всегда, даже в моменты большой злости, не расстается с улыбкой. Наверное, таким его лицо делали фантастично закрученные усы, поднимающие вверх углубления у рта. В гражданскую войну, поговаривали люди, от котовца Остапа, когда тот с саблей мчался на врагов, с ужасом сторонилось все живое. В двадцатом году его рисовал даже столичный художник, но Остап посмотрел на свой портрет и тюкнул: