Как раз замерла песня, хотя отголосок ее еще звучал над полусонным полем. Девушки, увидев председателя, теснее сбились в кружок, а печаль спетого и дум лежала на их лицах, словно из далекого сна выхваченных.
— Добрый вечер вам, девочки. Как славно пели вы, только очень печально. Чуть более веселой не могли?
Девушки молча переглянулись, кто-то тихо вздохнул, и нежданно упрямо и с болью заговорила Ольга Бойчук.
— Не могли, Марко Трофимович, никак не могли, и не вам об этом спрашивать.
— Почему же не могли? — Марка удивил не так сам ответ, как какая-то бесшабашная решительность в голосе вдовы. — Недавно же ты что пела в районе на сцене?
— Так то на сцене, Марко Трофимович, — с укором ответила девушка, дескать, как этого не понимает их председатель. Гибкая и настороженная, стояла она под темными вербами и лунной мглой, как на сцене. Таки не зря Ольгу называют артисткой. — А мы поем сейчас для себя, только то, что в душе щемит.
— Неужели там одна печаль?
— А где же той радости взяться? — аж задрожала Ольга. — И вам живется не на сладком меду — на голом пожарище выбиваетесь из несправедливости. Но вы терпите все. Терпим и мы свое горе. Вашему — помочь можно, а нашему никто не поможет.
— Да, в одном никто не сможет, — и девушки аж встрепенулись, что он понял все недосказанное, мучительное и, видно, не равнодушен к их горькой участи.
— А нам же, дядька, любить хочется, — с глубоким доверием зазвенел низковатый голос Галины Кушниренко. — Такой мир вокруг хороший, будто живописцы рисовали его.
И солнышко, и эта луна такие, что только бы смотреть и смотреть на них, идти с кем-то под ними, так ребят совсем нет… Как нам не хочется без свадьбы на всю жизнь остаться вдовами.
В глубине Галининых глаз он увидел горькое ожидание любви и материнства и боязнь, что их уже не дождаться. Большая трагедия женщины-страдалицы стояла перед ним в облике обыкновенной чистой девушки, к которой белыми руками тянулся калиновый цвет.
«Дети мои дорогие», — хотелось прижать к себе эти милые, доверчивые головки, прошептать какие-то добрые, успокаивающие слова. Но что даст такое утешение? Разве за тем крестьянским рассуждением, выраженным в словах «как-то оно будет», не крылась бы фальшь?
Перед ним еще, как в полусне, проплыли девичьи фигуры, и мост, и в скорбнопрощальных объятиях две вербы, и кусок речушки с чистой водой, просвеченной сверху и снизу луной. И все казалось бы таким полусном, если бы до сих пор не звенел в душе голос Галины: «А нам же, дядька, любить хочется…»
«Будьте же прокляты навеки убийцы детей и материнства, убийцы рода человеческого и земной красоты!» В болезненном порыве, уже видя перед собой и далекие миры, Марко наклонился к Галине, молча приласкал ее, повернулся и, как позволяла нога, быстро пошел дорогой к колхозной конюшне.
Никто из девушек не отозвался сзади него, лишь послышалось чье-то тихое «ой». А впереди ржи так же пересеивали тени, росу и лунное сияние, и только на дороге оно лежало чистым, как летнее золотистое марево.
— Не спится, человече добрый? — любознательным взглядом встретил возле конюшни Марка дед Евмен и искоса взглянул на луну.
— Не спится, деда.
Старик погладил кургузую свеколку бородки.
— То ли начальство тебе сна не дает, то ли года подходят?
— Года, деда.
— Года, Марко, — аж вздохнулось. — И какими ни являются они: добрыми или злыми, — а так летят, что никаким образом не остановишь и никакими лошадьми не догонишь. Вот уже, слышу, и смерть крутится недалеко от моего порога, а я, если подумать, и не нажился. Всю жизнь на лучшее надеюсь. И так хочется хоть сбоку, но недалеко от счастья сесть, ну так, как садятся на чьей-то свадьбе.
— И таки еще сядем не сбоку, а рядом с ним! — поднял Марко вверх кулак.
— Утешаешь старика?
— Верю в это!
— И я еще верю, — признался старик. — Ей-бо, верю… Тебе коня запрячь?
— Запрягайте.
— Ох, и непоседливый ты, Марко, — покачал дед Евмен головой. — Спал бы себе сейчас без задних ног, так где там.
— За спанья не купишь коня.
— И это верно, — аж улыбнулся, что вспомнилось о коне. — Далеко же собрался?
— В тюрьму, деда.
— В тюрьму?! — вздрогнул и встревожился старик. — Неужели, Марко, снова какая-то комиссия хочет обидеть тебя? Тогда мы всем селом… Сколько же можно так въедаться?