Выбрать главу

— Скажи: на тридцать! — криво засмеялся Кисель.

— Хватит с тебя и двадцати… И откуда только берутся знатоки, которые любят нащупывать другую душу? Пусть они лучше разберутся в настоящий единственной душе земледельца без крика и подозрений.

— Жаль мне тебя! — сдерживая гнев, сказал Кисель. — Рано ты благодушие начал разводить. О бдительности надо думать.

— Надо и о бдительности не забывать, но не так, как кое-кто делает — бросает подозрение на каждого человека, как заплату на одежку, — вмешался Марко.

Его слова взбесили Киселя.

— Вы тоже в крестьянские пророки лезете живьем?! — мигнул одним глазом на Марка, но он был таким, будто в него перекачалась злость со всей души. — И в конце концов, кто вы такой, чтобы поучать меня?

— Кто я такой? — переспросил Марк. — Я тот, кто хлеб сеет, а не геройствует. Еще вам какие-то анкетные данные нужны?

— Идите вы к черту! — воскликнул, неистовствуя, Кисель.

— Я уже там был! — отрезал Бессмертный. Кисель нагнулся, схватил шапку и бросился к дверям. Когда они с громыханием закрылись, Броварник покачал головой и сказал:

— До булавы еще надо и головы… Прощай, отсталость.

— Разве же так можно, — запричитала жена. — Теперь он насолит тебе.

— Эт, ничего мне не будет до самой смерти.

— Что это за чудо гостило, такое неприветливое и тупое? — спросил Марко.

— А ты и не знал? — удивился хозяин. — Это же Кисель!

— Оборотня Адама Киселя из истории знаю, а этого — нет. Кто он?

— Как тебе сказать, — задумался Броварник. — Люди его прозвали Приехал-уехал. Это его суть: приехал, не разобрался, накричал и уехал. А служба его — начальник областного управления сельского хозяйства.

— Грозного имеем погонщика, — вздохнул Марко.

— Грозный, но не ко всем. Перед высшим начальством — он из шелка соткан. Там и приязнь выказывает, и улыбкой играет, а в селе только и слышишь от него: «Давай, давай, выполняй, вывози, потому что я из кого-то похлебку сделаю!» Этот, наверное, долго будет есть начальнический хлеб: людей подбирает только с чистыми анкетами или по чьим-то серебряным звонкам, работает только по указкам. Самостоятельно тоже может, но не пошевелит даже пальцем, чтобы кто-то потом не подумал чего-то об этом пальце. Твое здравие, Марко.

— За нашего Подсолнечника!

— Не забыл моего прозвища? А все-таки крестьянин — это подсолнечник?

— Подсолнечник.

— Вот закончится война, подлечим свои раны, решим разные узлы и узелки, сметем с дороги всякую нечисть, которая хочет, чтобы мы более дурными были, и таки потянемся и дотянемся всем цветом к солнцу. Такую, а не иную веру имею в голове.

— И я такой живу.

— То-то и оно. И опять-таки вернусь к подсолнечнику. В полное лето, после цветения, каждый его семечек венчает золотая корона, каждое зерно тебе прямо королевой выглядит. А почему же так боятся гордиться человеком разные кисели? Потому что любовь у них оторвалась от сердца, будто яблоко-червивка от яблони. Вот когда будет директива о любви к человеку, тогда и кисели заговорят о ней с разных трибун.

— Еще как заговорят.

— Марко, а тебя еще не избрали председателем?.. Почему? — уже строго допытывается Броварник.

— Разве это от меня зависит?

— И от тебя. Скромность скромностью, а государственное дело выше этого.

— Так что же мне делать: на трибуну лезть и кричать, что хочу быть председателем?

— Не тумань меня трибунами. Ты что, хитрить сюда приехал? — ударил кулаком по столу.

— Нет, приехал… просить помощи.

— Помощи? Чем же я тебе помогу?

— Не мне, нашим лошадям, потому что уже последними слезами плачут они. Старцем приехал к вам.

— Не говори так: брат к брату, хоть бы он даже без сорочки был, не приходит старцем.

— И после этих слов взгляд Броварника затуманился. — А я, Марко, таки был истинным старцем. Попробовал и нищенского хлеба.

— Что вы, Данило Васильевич? Как это случилось?

— Научила беда и подаяние просить, и на лире играть, — провел рукой, будто крутнул ручку лиры, и улыбнулся. — В сорок втором году я прибился к отряду Григория Заднепровского. Он теперь у вас учительствует. Познакомился с ним?

— Познакомился.

— И как он тебе?

— Хороший человек.

— Хороший — мало. Чудесный! Имеет мужчина сердце льва, лоб мыслителя, а глаза — девушки. Вот он и сделал меня, как старейшего, чтобы не ел напрасно партизанский хлеб, старцем. Отпустил я себе волосы до бороды, а бороду чуть ли не до колен, достал какое-то отрепье и с сумой и лирой пошел по дорогам и селам. В одном месте псалмы пою, в другом — с людьми гомоню, а в третьем: