Мне было лет пятнадцать, когда однажды зимой Эмайджа простудился и слег. Приехал наш семейный доктор, милый и добрый Энтони Амброуз. Диагноз его был неутешительным: двустороннее воспаление легких. Уход и питание не помогали, Эмайджа медленно угасал. Родители в то время уехали куда-то на Север на три недели. Спасти беднягу могло только новое лекарство, дорогое и редкое в те времена. Мать оставила мне это лекарство. Его как раз хватило бы на то, чтобы вылечить одного человека. Я долго боролся с собой, мне хотелось спасти бедного негра. Но ведь лекарства хватило бы лишь на одного. А что если бы заболел воспалением легких я? Или сестра? Так лекарство и осталось нетронутым. Оно лежало в верхнем ящике тумбочки у моей постели и о нем никто не знал, кроме меня и мамы. Ни я, ни сестра, к счастью, не заболели. Эмайджа умер, как раз к приезду родителей. По их настоянию, его вопреки всем правилам и традициям — похоронили на нашем фамильном кладбище.
Негры, мужчины и женщины, плакали в своих печальных песнях, провожая своего черного брата в их черный рай. Эмили и Лиз словно окаменели от горя. Мне тоже было жаль старого Эмайджу.
Но что я мог поделать? Разве я имел право рисковать жизнью сестры или своей?
Этот жестокий выбор — ты или другой — преследовал меня всю жизнь, как рок. Какие радостные, беспочвенные, вдохновенные дни провел я в колледже! Все предметы давались мне легко.
То, на что другие тратили дни и ночи упорных зубрений, я усваивал на лету из лекций. Мне везло в спорте. Тренеры считали меня одним из самых незаурядных футболистов тех дней. Когда до окончания колледжа оставалось два-три месяца, я всерьез задумался о будущей работе. Из всех студентов нашего выпуска лишь трое — Мериам, Стив и я — учились по стипендии штата.
Это означало, что мы должны были отработать свою стипендию в течение нескольких лет там, где нам укажут власти штата. Случайно, не помню уж как именно, я узнал о том, что на троих стипендиатов имелось лишь одно действительно стоящее место.
Что было делать? Червь сомнения точил мою душу. Я знал, что Мериам является ярой троцкисткой. Правда, в те годы ее группа действовала нелегально. Но я-то знал, что Мериам — активистка, „боевик“, как ее называли в их организации, фанатично преданная идеям Леона Бронштейна. Я ведь и сам одно время увлекался троцкизмом, хотя и не до такой степени, чтобы стать членом организации. Стив был помешан на Бакунине. Им были проштудированы все работы вождя анархизма. И хотя он сам и члены его группы вряд ли могли бы четко сформулировать различие между платформами Бакунина и Кропоткина, вражда между бакунинцами и кропоткинцами в колледже не утихала ни на день. В личной библиотеке Стива имелись многие книги, в которых так или иначе действовали анархисты. За рабочим столом на стене его комнаты красовалась тельняшка. „Настоящая русская тельняшка, — гордо объяснял он каждому, кто навещал его дома. Дань уважения великим анархистским традициям российского флота“. И анархизм меня в свое время привлекал. Но не настолько, чтобы очертя голову воевать за идеи анархистского „парадиза“.
Меж тем, „охота на ведьм“ была в полном разгаре. Профессора, ученые с мировым именем, изгонялись со своих кафедр только за то, что когда-то имели легкомысленную неосмотрительность процитировать Маркса, упомянуть о Ленине. Толпами исключались студенты, которых администрация колледжа или университета имела хоть малейшее основание заподозрить в инакомыслии. Изгнать „красную заразу“ отовсюду было элементарным долгом гражданина и патриота. Кто не знал в нашем колледже „угрюмого Дуайта“? Преподаватель гражданской самообороны, он был всевидящим и всеслышашим оком ФБР. Все его сторонились, за глаза ругали цензурно и нецензурно, ненавидели, презирали.
В глаза, однако, льстили. Угодничали. Заискивали.
За день до приезда комиссии штата, которая должна была выбрать из нас троих одного, „угрюмый Дуайт“ беседовал — я это точно знаю! — с Мериам, со Стивом и со мной. Уж не ведаю, что они наговорили ему про меня, только встретил он меня холодно, даже зло. Впрочем, может быть, это была его обычная манера, я с ним лично общался в первый и последний раз. „Что ж, молодой человек, решили ниспровергнуть законные власти, не так ли?“. Я попытался было возразить. „Бросьте, — резко оборвал меня он. — Мне все известно: и ваши анархистские фантазии и ваши троцкистские утопии“. Я продолжал настаивать на том, что вполне избавился как от одного, так и от другого. „Выходит, ваши политические убеждения вроде коклюша?“. Я скромно заметил, что это были не убеждения, а увлечения и что я излечился от обоих недугов даже легче, чем ребенок преодолевает коклюш. „Как это у Вас все гладенько получается, — саркастически заметил „угрюмый Дуайт“. — Все переболели и все превратились в стопроцентных патриотов. А?“ Я ответил, что, к сожалению, это произошло далеко не со всеми. „Ну-ка, ну-ка, будьте хоть раз в жизни откровенны, — потребовал „угрюмый Дуайт“.