— Ты слишком доверяешь ей, Эллаира, — негромко произнес он в пустоту зала. — А я… я просто начинаю понимать, что она — единственный человек, который не разочарует меня отсутствием хребта.
Д’Марио стоял в тени тяжелых портьер, наблюдая за тем, как догорает камин. Оранжевые отблески плясали на его лице, подчеркивая резкие линии скул и плотно сжатые губы. В груди, где всегда царил идеальный порядок, сейчас ворочалось нечто тяжелое и липкое — тревога. Не за себя, не за свои планы, а за Эллаиру.
Каждый человек в её окружении казался ему теперь не союзником, а потенциальной угрозой, скрытой под маской добродетели.Д’Марио стоял у окна, неподвижный и холодный, словно изваяние из мрамора. Его взгляд был прикован к саду, где Эллаира гуляла в окружении тех, кого она считала своей семьей. Но в его глазах это была не идиллия, а круг изголодавшихся теней, каждая из которых по-своему тянула к ней руки. Внутри него, за плотно застегнутым камзолом, сердце сжималось от глухой, давящей тревоги. Это было не то паническое чувство, которое парализует слабых, а ледяное осознание надвигающейся катастрофы, которую видел только он один.
Он начал медленно перебирать в уме лица, и каждое имя отзывалось в нем волной разочарования.
Рейнхольд. Да, он снова стоял прямо, его голос звучал уверенно, а раны затянулись. Но для Д’Марио он навсегда остался тем человеком, который однажды прогнулся под тяжестью обстоятельств. Тот, кто сломался раз, имеет в душе невидимую трещину, и Д’Марио знал: в миг истинного кризиса эта сталь лопнет снова. Такой правитель в перспективе был куда опаснее явного врага вроде Мегарис. Враг предсказуем в своей ненависти, а слабый союзник — это ловушка, прикрытая цветами.
Затем его мысли перекинулись на Ванору. Она казалась воплощением нежности, но Д’Марио не мог обмануться. В первую очередь она была дочерью своей матери. Тот факт, что она пошла против Мегарис, не вызывал у него уважения — лишь еще большее подозрение. Для него она навсегда осталась предательницей собственной крови. Если она смогла разорвать самые священные узы ради идеи, то что помешает ей однажды так же легко отречься от Эллаиры? Предательство — это черта характера, а не разовый поступок.
Делия вызывала у него лишь холодную усмешку. Её преданность была громкой, но Д’Марио видел её истинный якорь. Она была предана своим родителям, своим корням, и только им. Все остальное было лишь декорацией. Он не сомневался: если на одну чашу весов положить благополучие её семьи, а на другую — интересы Эллаиры, выбор Делии будет мгновенным и беспощадным.
Но самым острым шипом в его сознании была Жизелла. Она была воплощением хаоса, который Д’Марио ненавидел всей душой. Она совершенно не уважала закон, порядок и границы. Её непредсказуемость была для него не очарованием, а угрозой государственного масштаба. Д’Марио видел, как эта дружба подрывает власть и авторитет Эллаиры. Королева не может позволить себе быть на равных с той, кто презирает правила, на которых держится трон. Жизелла вносила смуту в мысли его жены, размывала границы дозволенного и делала её уязвимой для критики и заговоров.
Д’Марио прикрыл глаза, чувствуя, как тревога сменяется тяжелой, железной решимостью. Он не мог просто наблюдать. Любовь в его понимании была не в том, чтобы потакать слабостям, а в том, чтобы выжигать всё, что может причинить вред. Эллаира была слишком чиста для этого мира, слишком милосердна, и эта доброта вела её к пропасти.
Он должен защитить её. Защитить от этих людей, от их влияния и, в конечном счете, от неё же самой. Он станет тем, кто возьмет на себя грех жестокости, кто отсечет лишнее, кто изолирует её в безопасности своего контроля. Если для того, чтобы она правила долго и счастливо, ему нужно было стать монстром в глазах её друзей — он примет эту роль без колебаний.
Д’Марио вошел в кабинет, и тяжелая дубовая дверь за ним закрылась с глухим, окончательным звуком, отсекая шум дворцовых коридоров. Здесь, в пространстве, принадлежащем только ему, он наконец позволил себе сделать глубокий вдох. По сравнению с холодным величием тронного зала, где каждый шаг отдавался гулким эхом, это помещение выглядело почти уютным. Но это был уют особого рода — строгий, выверенный, настраивающий на глубокие размышления.
Стены, обитые бархатом глубокого кровавого цвета, мягко поблескивали золотыми нитями в свете нескольких ламп. Этот полумрак, казалось, был наполнен густым, осязаемым теплом, которое немного унимало дрожь тревоги в его груди. Здесь все было предсказуемо, все подчинялось его воле.