Выбрать главу

Прокоп рвал и жег свои несовершенные рисунки, провались они пропадом, всякие «глупые затеи»: и его свадебный поезд, как заведено сыздавна, будет состоять из подвод; лошадей-то в колхозе — и выездных, и фондовых — сколько хочешь, на выбор. Или того лучше: поедут все на полуторке. А доски он продаст, еще и в барыше останется: таких досок в Мокловодах не сыщешь.

Так и сделал бы Прокоп, если б мог объяснить людям, почему изменил свои намерения: ведь хуторяне уже прослышали про свадебную лодку; если ее не будет, поднимут на смех, того и гляди наплетут невесть чего. И Прокоп снова запирался в темной хижине: никто сюда не войдет, не прервет размышлений. Тут так убого, бесприютно: годами не зажигали света, не слышно было человеческого голоса, даже не пахло человеческим духом. Прокоп сидел среди ларей и сундуков, среди корзин и кадок, деталей ткацкого станка, всевозможных узлов, свертков и газет, которые он хранил незнамо зачем…

Неизвестно, запирался ли там Прокоп только ради модели лодки или в силу естественной потребности побыть одному, но в такие минуты он зажигал каганец и, опершись лбом на левую руку, накручивая на палец прядь рыжих волос, надолго замирал — думал. Трудная это работа — думать. Самая трудная… Свадебная лодка лежит где-то за гранью размышлений, и плевать ей на чьи-то мучения. То такая мелькнет перед глазами, то совсем другая, а в руки ни одна не дается…

«Ну и нечего мудрить», — махнул рукой Прокоп на свои поиски, и сомнения исчезли. До свадьбы оставалась неделя, о ней уж звонили во все колокола хуторские кумушки. Особенно много разговоров было о молодой, поповне Соне, и ее «нищенском приданом» — две жидкие подушечки в наперниках (без наволочек), церковный медный подсвечник, поношенный шерстяной платок и платье, что на ней: «Ни покрывала, ни рушника; хотя, конечно, рукодельница-то она знатная, никто не может похвастать, что умеет вышивать лучше, так что наживут, если захотят…»

Кстати, воспользуемся свидетельством очевидца. Василина Дымская, девичья фамилия Краснощек, сорок два года. Родилась под Чигирином, в селе Стецивка, как и Прокоп Лядовский, дальний ее родственник, даже на одной с ним улице. Член хуторского женсовета, родила пятерых девочек и одного мальчика (Данилка), награждена медалью «Материнская слава». Четырнадцать лет пасла коров, столько же доила их и (по совместительству) мыла на ферме молочные бидоны. Не поддается ни тоске, ни грусти, благодаря чему избежала появления преждевременных морщин, хоть и не пользовалась кремом «Молодость». Фотопортрет этой труженицы в последние два года не сходит с Доски почета, установленной перед клубом возле конторы. Ее, Доску почета, почти каждую неделю протирает влажной тряпкой конторская служащая, известная нам Явдоха Драгунка, а весной она же сажает в два ряда ярко-желтые гвоздики, кроме того, россыпью — просвирняк и еще под каждым портретом (их обычно двенадцать, все в рамочках, с подписями и под стеклом), — так вот, под каждым портретом по кусту красных роз. И если выдастся дружная весна и не вымерзнут мальвы, проросшие от случайно упавших на землю семян, да взойдут многолетние мята и аптечная ромашка, то и у Доски почета, и на клумбе, и под Доской показателей до глубокой осени будет яркое многоцветье.

К Соне Василина Дымская относится нельзя сказать чтобы очень благосклонно, однако и не враждебно, просто немного завидует ей: «Красивая походка и очень стройные ноги».

— Конечно, в мои годы женщина уже отжила свое, хотя ей и не верится, что не ею любуются, когда в воскресенье она идет по хутору в лавку со взрослой дочерью. У меня теперь, пожалуй, больше воспоминаний о прошлом, чем надежд на будущее, но так уж устроен человек: до самой смерти не может отречься от своей молодости, от лучших своих мечтаний, от того, что казалось ему наивысшим блаженством, вершиной существования. А в ту весну, вторую колхозную, когда мы на занятиях по политграмоте изучали «О кооперации», все было наоборот. После того случая, когда прорвало плотину, Прокоп надолго охрип (разгоряченный бродил по горло в воде). Никто у нас, кроме него, в политике не разбирался, читать бегло и то не умели — значит, занятия срывались. Я первая была не прочь (поймите меня правильно) отказаться от них… потому что… под Климановыми грушами ждал меня, «лучшую на всем белом свете», тоже простуженный единоличник Васило, который с легкой руки Прокопа был закреплен за мною, за комсомолкой, для перевоспитания, да так и остался моим навеки.

А то свидание мы не могли сорвать ни за что — оно было первым после нашего знакомства, после того, как мы вдвоем целые сутки слонялись по островам и плавням с золотым крестом, снятым Василом с церкви. Мне нужен был Васило — ничто другое меня не интересовало. Я сидела как на иголках за высоким столом, стоявшим посреди алтаря, — комсомольцев в Мокловодах было совсем немного, и на политграмоту мы ходили вместе с дубровскими в их церковь. В церкви в те годы давали спектакли, танцевали, ликвидировали неграмотность, устраивали всякие собрания — в школе часто не было керосина, а тут горели свечи, ребята обнаружили целый ящик… Вдруг вижу, из-за иконостаса в сопровождении двоих наших парней и Прокопа выходит девушка, ростом чуть пониже Прокопа и, что всем бросилось в глаза, в длинном голубом платье с оборками вместо вышивки на рукавах и вокруг шеи: в Мокловодах тогда носили сборчатые юбки, а платья — по большей части немаркие, черные — начали входить в моду только в тридцать шестом — тридцать седьмом году, причем по инициативе (поймите меня правильно) женского совета, который в те годы возглавляла я.