Интересно, испытываю ли я его от невозможности осознать? Может, я пребываю в модном сейчас состоянии отрицания? Я старею. Я ощущаю себя так, будто я стою на мостике корабля. Приборы никогда не были более точны и надраены, моя форма тщательно выглажена. Я вижу в небе звезды. Но в корабле течь. Налицо тот факт, что он потихоньку тонет у меня под ногами. В лучшие моменты я с беззаботным взмахом руки посылаю все это к дьяволу, заявляя, что все равно буду продолжать плыть черт меня знает куда! Вызывающие слова! Буду ли я также жизнерадостен, скажем, через двадцать лет, когда воды будет уже по локти?
Чувство и чувственность
Почему такая неотвязная мысль о сексе? О, это замечательная вещь; я не собираюсь ее недооценивать. Нет ничего, что было бы также великолепно, как сводящий с ума оргазм, в собственной ли спальне или стоя в каноэ. Когда он случается, он, конечно, чрезвычайно важен.
Но в остальное время он имеет мало общего с жизнью. Почему же тогда он кажется таким важным? Почему люди о нем говорят, пишут о нем книги и анализируют его, вступают в дискуссионные группы в интернете, набирают номера других людей в Бирмингеме или в Капускасинге, чтобы поделиться впечатлениями, лазают по каталогам, изучая половые органы, и беспокоятся по поводу собственных «эксплуатационных качеств»? Это как при тупой зубной боли: язык не может оставить зуб в покое.
И одних разговоров недостаточно; люди хотят писать об этом. В интернете сотни «эротических» излияний, написанных наивными литераторами–любителями, уверенными, что слово может вызвать и сам предмет. Как примерные дети современного технического мира, они мыслят терминами, обозначающими объекты и процессы. Им никогда не приходит в голову, что эротизм живет в воображении, что простые описания мертвы. Они клинически прилепляют прилагательные или наречия к частям тела и к техническим способам, которыми эти части могут быть подогнаны к частям других тел. Банальность результата поразительна. Когда я прочитал в рассказе, что женщина «хлюпала соками любви», я бросил чтение. Таких писаний сотни, и я делаю вывод из нескольких прочитанных, что они все одинаковы.
А как тогда насчет Батая и де Сада, считающихся умными и опытными писателями? Вряд ли у них получается намного лучше. На страницах их книг мне слышится своего рода отчаяние: опыт не подлежит описанию. В знаменитом рассказе Батая женщине достается глаз только что погибшего тореро. Она засовывает его в вагину. Это, конечно, яркий образ, но вряд ли его можно считать эротическим.
Трудность в том, что оргазм, при котором стрелка зашкаливает, не может быть описан. Это не из–за интенсивности; когда ешь манго, стрелка едва вздрагивает, однако, это ощущение тоже нельзя описать. Кажется, что сама природа чувственного опыта не поддается уму. Строго говоря, чувственный опыт нельзя даже запомнить. Я помню великолепную спелую грушу, сорванную с дерева, склонившегося над дорогой, во время велосипедной поездки пятьдесят лет назад, но все, что я, на самом деле, помню, это, что я съел ее и подумал, какая она вкусная. Опыт сам по себе занимает определенное место в памяти (в технической терминологии «метка–заполнитель»), но у него нет размеров, нет, так сказать, объема. Груша и оргазм так же далеки от нашего представления, как и Бог. Суть опыта может ссылаться на другие ощущения, даже сравниваться с ними, но ее нельзя коснуться.
Из этого интереса к сексу, как к теме самой по себе, следует, наверное, один положительный результат: люди теперь не стесняются пользоваться старыми и простыми англосаксонскими словами для определения частей тела вместо того странного языка, который нам навязывают врачи. Когда я вхожу в кабинет врача, мой член съеживается в жалкий маленький «пенис». Да, честные старые слова возвращаются в последние двадцать пять лет и в речь, и на печатную страницу, и я считаю, что это хорошо, потому что эти краткие грубые слова соединяют нас, не важно, насколько крепко, с англосаксонскими корнями нашего языка.
Немного людей сегодня, кроме лингвистов и прочих ученых, кажется, вообще знают, что английский — это смесь двух источников: латыни в форме французского языка, привезенного в Англию во время нормандского вторжения, и того, что мы называем англосаксонским, или древнеанглийским языком, который мы унаследовали от Северной Европы.
Словарь называет этот язык «древне–тевтонским». Обычная речь содержит слова из обоих источников, но ругательные слова, за исключением слова «мудак», импортированного с Балкан, — сугубо англосаксонские.