Потёмкин доскрёб последние куски пола, смыл мусор, протёр доски, швырнул тряпку в ведро и опёрся плечом о косяк, перегородив вход.
Екатерина, Панин и настоятель молча слушали молодого светловолосого монашка в бедном одеянии. Голос его был полон гнева и горечи, тёмные глаза горели, а слова жгли.
— Горе и гнев пануют на нашей земле. Схизматы-католики хочуть перетворить православных, не равнуючи, в быдло... Наша шляхта и высшее духовенство не мають права удельничать в сеймиках и сейме, наши свяшченнослужители, — в речи посланца Белой Руси нередко прорывалась родная речь, непривычное для великоросского уха произношение, — подвергнуты гонениям, як адступники ад исцинай веры... Не равнуючи, волки, скачуть на наших полях и весках банды конфедератов — шляхтюков, палят хаты, отбираюць скотину, ловят и насилут наших девок и жён... И всё имем пана Езуса и Девы Марыи... Грех, тяжкий грех! Кровь людская и горе требуют отплаты, але мы не хочам вяликой крыви... Молим, матушка, спаси народ православный, что живёт в Речи Посполитой.
— А что пан круль?
— До Бога высоко, до короля далеко, где Варшава, а где Слуцк... Да и что может пан круль, когда у воеводы Виленского, блудодея и пьяницы, войск вдвое против королевских... А великий гетмен Огиньский, а речицкий староста, а пинский кансилярий? Что ни пан, то сам себе царь, вьются вокруг трона, что псы на охоте, каждый круля съесть норовит. Жгут православный люд от моря Балтийского до гор Карпатских, катуют, грабят... Спаси, матушка, подай помощь! — Монашек бухнулся на колени.
— Встаньте, отец... — Екатерина замялась.
— Ефстафий...
— Вы не хотите крови, но зовёте нас к войне. Вам понятно, думаю, почему я принимаю вас в этой келье, а не во дворце? Явись вы ко двору — конфликта с Польшей не миновать, а это — война.
— А нам её не избыть, дражайшая Екатерина Алексеевна, — подал голос Панин. — Хуже будет, если хлопцы белорусские да казаки украинские сами поднимутся, тогда огнём возьмутся не только фольварки панские, но и палаты боярские.
— Что присоветуете?
— Ускорить заключение союза с Пруссией, Швецией, Англией. Австрийцы и французы вот-вот бросят нас, едва Турция переступит границу российскую.
— Никита Иванович, доктрина ваша насчёт северного альянса мне ведома.
— А я, матушка, не устану повторять, что единственно союз России и Германии гарантирует мир в Европе. Тогда и шведы и турки подожмут хвосты, и Австрия будет сговорчива, не считая Франции.
— Что же делать?
— Принимать доктрину к руководству сегодня, ибо завтра будет поздно, — упрямо твердил Панин. — И готовиться к походу на Польшу.
— Доктрина доктриной, но короля полякам надобно другого... — Екатерина взяла под локоть Панина, отвела в сторону. Гость Белой Руси и настоятель тактично принялись листать фолианты, лежащие на столе. — Тако мыслю: написать своему брату по короне Фридриху — согласна на избрание Пяста, но такого, который более других будет обязан мне и его величеству... Это стольник литовский, наш добрый друг граф Станислав Понятовский. Из всех претендентов на корону он имеет самый малый шанс, следовательно, наиболее будет обязан тем, из рук которых он её получит... Конечно, Понятовскому нечем будет жить, но я думаю, что богатая родня даст ему приличное содержание...
— Восхищен вашей мудростью, — склонил голову Панин, не упускавший случая подольститься. — Может быть, и вы от щедрот своих уделите толику.
— Он, надеюсь, не прожил ещё того, что получил от моих щедрот в свой час, — презрительно сказала Екатерина, — а королям галантные услуги не оплачиваю... Вот разве что кою толику войска пошлю на челе с Суворовым для усмирения конфедератов...
— Восхищен паки и паки...
— Простите нас, отцы святые, за перепалку малую и совет тайный — или призвать вас к обету молчания? — Екатерина — само простодушие — улыбнулась.
— Разумеем, матушка, — поспешно ответил настоятель и перекрестил рот. — Именем Божьим уста замыкаю.
— Клянусь Святой Троицей, — подтвердил монашек и тоже перекрестился троекратно.
— А что, — спросила Екатерина с чисто женской непоследовательностью, — молчальник давно в обители? И каков в послухе?
С Рождества Христова. Непримирим и жесток к себе в соблюдении устава... Но греха не открывает, без того не могу готовить к постригу.
3
Келья Григория — каменный мешок с прорезанным в стене окном-бойницей, деревянным ложем без признаков матраца и подушки— лишь кусок войлока брошен на доски; в углу приткнут тяжёлый стол с ножками-столбами, возле него скамья из вершковой плахи. На краю скамьи, на столе и даже на полу множество книг, раскиданных безо всякого порядка — Потёмкин был всегда неряшлив. Иные книги раскрыты, из других торчат закладки. Середина стола занята большим листом бумаги, прижатым по краям книгами, глиняной кружкой, краюхой хлеба, глиняной же крынкой. Рассеянный свет из окна выявляет на листе набросок не то храма, не то дворца, множество вариантов коего тут же изображены в беспорядке, в нескольких местах прямо поверх чертежей и рисунков, рядки слов столбиком, похоже, стихи. Перо брошено прямо на рукотворение без всякой аккуратности. Пришельцем из другого мира кажется золотой — или золочёный — литой подсвечник на четыре рожка, стоящий меж бумаг, глиняшек и книг. Сейчас свечи погашены, мерцает лишь лампадка, подвешенная у киотца над столом, где раскрыт дорогой работы миниатюрный складень. Тут же прислонённая к стене знакомая иконка — ладанка Божьей Матери Смоленской, возле неё прилеплена тоненькая свечка — карандашик.