Она завела дружбу с монахиней монастыря, стоявшего на Кенсингтон-сквер, и между собой они договорились, что моя мать может посещать ежедневную службу для сестер. Моя мать была новообращенной католичкой. Ее отец был англиканским священником, и в принципе у меня есть свои соображения относительно того, насколько ее переход в иную веру был связан с привлекательностью иных догм, а насколько – с протестом против деспотичного отца. У меня сложилось впечатление, что он был не самым приятным человеком. А вообще я плохо помню его.
Мать я, конечно, помню, но для меня она давно стала смутной фигурой, так как ушла от нас. Когда мне было лет девять или десять, не помню точно, я вернулся домой после концертного тура по Австрии и обнаружил, что мать покинула дом на Кенсингтон-сквер, не оставив после себя ни следа. Она забрала с собой всю принадлежавшую ей одежду, все свои книги и часть семейных фотографий. И исчезла, как пресловутый тать в нощи. За тем исключением, что случилось это днем и она вызвала такси. Ни записки, ни адреса она не оставила, и больше я никогда не видел и не слышал ее.
Отец ездил со мной в Австрию – папа всегда путешествовал со мной, и часто к нам присоединялся Рафаэль, – и поэтому знал не более меня, куда ушла мать и почему она это сделала. Да, и, вернувшись домой, мы застали дедушку посреди очередного «эпизода», бабушка плакала, сидя на лестнице, а жилец Кальвин пытался найти нужный телефонный номер.
«Жилец Кальвин? – переспрашиваете вы. – А предыдущий жилец – кажется, вы говорили, что его звали Джеймс, – его уже не было с вами?»
Наверное, он съехал годом ранее. Или двумя. Я не помню. У нас было несколько разных жильцов. Как я уже говорил нам приходилось сдавать комнаты, чтобы сводить концы с концами.
«Вы помните их всех?» – хотите вы знать.
Нет, не всех. Видимо, только тех, кто связан с ключевыми событиями. Кальвина я помню потому, что он присутствовал в тот день, когда я узнал об уходе матери. А Джеймса – потому что при нем все началось.
«Все?» – спрашиваете вы.
Да. Скрипка. Уроки. Мисс Орр. Все.
26 августа
Каждый человек у меня ассоциируется с определенной мелодией. Когда я думаю о Розмари Орр, то вспоминаю Брамса, тот концерт, который звучал в первую нашу встречу с ней. Когда я думаю о Рафаэле, то это Мендельсон. Папа – Бах, скрипичная соната соль минор. А дедушка навсегда останется Паганини. Больше всего он любил Двадцать четвертый каприс. «Ах, какие звуки, – восхищался он. – Эти совершенные звуки».
«А ваша мать? – спрашиваете вы. – С каким музыкальным произведением ассоциировалась она?»
Интересно. С матерью в отличие от других людей я не могу связать ни одно произведение. Даже не знаю почему. Вероятно, это такая разновидность отрицания? Подавление эмоций? Не знаю. Вы психиатр. Вот вы и объясните мне, в чем тут дело.
Кстати, я до сих пор это делаю – ассоциирую людей с музыкой. Например, Шеррилл – это рапсодия Бартока, которую мы с ним играли, когда впервые выступали вместе много лет назад. С тех пор мы больше ни разу не исполняли ее, а тогда мы были еще подростками – американский и европейский вундеркинды вместе собирали отличную прессу, поверьте, – но для меня он всегда будет Бартоком, стоит мне только подумать о нем. Так устроен мой мозг.
И то же самое происходит с теми, кто не имеет к музыке никакого отношения. Возьмем, к примеру, Либби. Я рассказывал вам о Либби? Она – жиличка Либби. Да, такой же жилец, как Джеймс, Кальвин и все остальные, только она принадлежит настоящему, а не прошлому и живет в квартире на нижнем этаже моего дома на Чалкот-сквер.
У меня не было намерения сдавать эту квартиру, пока однажды она не появилась у моих дверей с контрактом на запись, который мой агент хотел немедленно получить обратно с моей подписью. Либби работает в курьерской службе, и я понял, что она девушка, только когда она вручила мне контракт, сняла шлем и сказала, кивком указывая на документы: «Только не возись с этим слишком долго. И я умираю от любопытства: ты что, рок-музыкант или еще кто?» – в той фамильярной манере, которая, похоже, свойственна всем выходцам из Калифорнии.
Я ответил: «Нет, я скрипач».
Она сказала: «Ни фига!»
Я сказал: «Фига».
В ответ она уставилась на меня с выражением полного непонимания, и я решил, что имею дело с клинической идиоткой.
Я никогда не подпишу ни один контракт, не изучив его от начала до конца (и пусть агент обвиняет меня в недоверии его мудрости и опыту). Чтобы не заставлять бедную сиротку – а она мне показалась именно сироткой – стоять на крыльце, пока я читаю бумаги, я пригласил ее в дом, и мы вместе прошли на второй этаж, где находится музыкальная комната, выходящая на площадь.