— Во время обыска, говорю, что-нибудь вам подбросили? — повысил голос следователь. — Вы вот, вижу, высказывались на этот счет!
Шегаев пожал плечами.
— Не знаю. Мне не сообщали.
— То-то же! — буркнул Чередько. — Не сообщали вам!..
Он положил перед собой чистый бланк протокола, справа вывел число — 13 сентября, ниже написал привычное: «Я, оперуполномоченный 2-го отделения ГУГБ Чередько, допросил в качестве обвиняемого Шегаева Игоря Ивановича».
Опустил ручку пером на чернильницу.
— Рассказывайте.
— Что рассказывать?
— Все рассказывайте.
Шегаев хмыкнул.
— В общем так. Взял я удочки — и на речку. Утро раннее! Солнышко на травке золотое! Птички поют!..
— Так, так, — заинтересованно покивал Чередько.
— Черви у меня в банке железной, с вечера накопаны. Поковырялся, вытащил одного — жирного такого.
Шегаев показал пальцами — какого жирного.
Чередько одобрительно мыкнул.
— И, значит, надеваю его на крючок…
Поскольку он ставил своей целью вывести следователя из себя, то должен был ожидать чего-то подобного. Но все же купился на его понимающие кивки.
Плюха была такой силы, что едва не повалила его на пол. Чтобы выправиться, Шегаев вскочил.
— Охрана! — рявкнул Чередько.
Вбежал красноармеец.
Шегаев сел.
— Давай дальше, — радушно предложил следователь. — Увлекательно излагаешь. Клевало знатно?
— Буду отвечать только на конкретные вопросы, — сказал Шегаев, потирая щеку.
Оценивающе взглянув на него, Чередько кивком отпустил красноармейца.
— На конкретные, значит… Вот оно как. Ну хорошо… Стало быть, воевать будем?
— Почему — воевать?
— А как же! Если человек не хочет сам разоружиться перед пролетарским следствием, не хочет сотрудничать, если он выбрал тактику запирательства, уклонения, уверток…
— Да каких уверток? — перебил Шегаев. — Мне нечего рассказывать. Точнее, я могу, конечно. Не нравится о рыбалке, давайте про геодезию поговорим. Да боюсь, вам и это неинтересно. Вы бы лучше сказали, что именно вас интересует! Так же нельзя! Меня арестовали восемь дней назад, и я сижу, даже не зная за что! Теперь вызвали. Вот, думаю, узнаю наконец, в чем дело. А вы не говорите! Хотите, чтобы я рассказал все, что знаю! Да ведь я двадцать шесть лет на свете прожил, много чего могу вспомнить! Скажите хоть, с чего начать!..
Он замолчал, задохнувшись.
Чередько со вздохом вытащил папиросу из пачки, сунул в рот, жестко зажевал, пристально глядя при этом на Шегаева, чиркнул спичкой, пустил клуб дыма.
— Не куришь?
— Не курю.
— Правильно, — одобрил Чередько. — Такая зараза, не отвяжешься. А ведь потом жалеть будешь.
— О чем жалеть?
— Да не о табаке, конечно, — следователь сощурился, глядя на пущенное им кольцо дыма. — Жалеть будешь, что уперся. Ты погоди, погоди! — он жестом остановил попытку возражения. — Ты думаешь, просто так тут оказался? Случайно, что ли? Ничего не случайно. Дело давно крутится. Все уж разобрали. Всех на чистую воду вывели. Все во всем признались. А ты думаешь, что запрешься сейчас — и вывернешься. А как же вывернешься, когда все уж записано и проверено? И про тебя самого — тоже.
Шегаев на миг представил себе, что это так и есть — все давно прояснено, а он тут сидит упирается. Невольно поежился.
— Вы бы хоть намекнули — что выяснено-то? — предложил он.
— Ишь ты — намекнули!.. Тут намеками не отделаться. Рассказать надо. А если я тебе расскажу, это что ж? — следователь как-то незаметно перешел на «ты», да и прежде было видно, что «вы» его несколько тяготит. — Если расскажу, тогда уж поздно признаваться. Тогда уж никаких снисхождений. Вот и пожалеешь: что ж, дурак, не поверил, когда мне правду говорили! Ведь и впрямь уже все известно было! А я запирался, глупый! Вот уж, наверно, следователю смешно было на меня смотреть! Вот уж он потешался, когда я рожи ему строил! Строил-строил — а теперь меня под вышака́ подвели, а мог бы в малосрочники выйти!.. Не пожалеешь?
— Какого вышака? — тупо спросил Шегаев, про себя же снова и снова повторяя на какой-то дерганый мотив: «Пустое высердечным тыона обмолвясь заменила…» — При чем тут?
— Вот тебе раз, — вздохнул Чередько, гася окурок в железной пепельнице. — Совсем уж ты, брат, дураком показаться хочешь. Думаешь, все шуточки. А потом бац! — и к Духонину. Ну как знаешь… — Он протянул руку к чернильнице, но лежавшую вставочку не взял, а только постучал по ней пальцем, как будто взбадривая для скорой работы. После чего выговорил казенно: — Расскажите о вашей контрреволюционной деятельности.
— Я не веду контрреволюционной деятельности, — сказал Шегаев, пожав плечами.
— Не ведете? — хитро прищурившись, переспросил следователь.
— Не веду.
— Хорошо! — как будто даже обрадовался Чередько. — А это что?
И швырком присунул к Шегаеву одну из лежавших справа от него тетрадок.
— Тетрадь…
— Ваша?
— Не знаю. Можно взять?
— Берите.
Шегаев раскрыл, пролистал, со вздохом отложил.
— Моя.
— И что же там?
— Стихи, — он снова пожал плечами. — Разве сами не видите?
— А какие стихи? — гнул свое Чередько, не обратив внимания на колкость.
— Незрелые, — усмехнулся Шегаев.
— А я скажу: контрреволюционные! — загнав в угол, припечатал следователь. — Разве нет?
— Контрреволюционные? Чем же это?
— Как это: чем же! Пожалуйста! — Чередько раскрыл тетрадь. Шегаев только сейчас заметил, что уголки некоторых страниц были загнуты, чего сам он никогда не делал. — Вот вы пишете… м-м-м… вот. Чем безжизненней наша пустыня… чем безжалостней наша свобода… вот оно, написано! Ведь ваше?
— Мое, — нервно согласился Шегаев. — Мое, да! Ну и что?! Что в этом контрреволюционного?!
— Вот тебе раз! — Чередько смотрел лукаво: то ли придуривался, упрямо и честно работая на успех следствия, то ли и в самом деле недоумевал, как такое может быть кому-то непонятно. — Как вы жизнь тут показываете? Жизнь у вас — безжизненная, свобода у вас — безжалостная! Это разве не огульное вранье? Разве не вражий голос? Смотрите, мол: все живое у них повыбито революцией! жизни нет! свободы нет!.. Разве не так?
— Что за бред! — возмутился Шегаев. — Вы второе двустишие прочтите! Там ясно сказано: тем слышнее созвучья простые ослепительных струн небосвода!При чем тут революция?! Речь о проявлениях духа, а не о революциях! О свободе духа, о пустыне, в которой оказывается дух, получивший полную свободу! Вот о чем!
Загадочно усмехаясь, следователь смотрел на него, как будто читая в лице еще необлекшееся в слова признание.
— Расскажите о своих отношения с Игумновым, — с удовлетворенным вздохом сказал он через минуту.
— С Игумновым? — переспросил Шегаев.
— С Игумновым Ильей Миронычем, — уточнил Чередько. — Главарем контрреволюционной банды.
Ему не нужно было этого вопроса, чтобы размышлять о судьбе Игумнова.
И о своей связи с ним.
Он думал об этом с первой секунды — когда услышал об аресте.
Нелепица! Дикость!.. Все равно что арестовать бабочку, стрекозу… бросить в камеру сноп солнечного света… заковать в кандалы морскую волну или музыкальную фразу.
Тот небольшой кружок, центром которого являлся Илья Миронович, не имел и не мог иметь отношений с властью: ни противиться ей, ни поддерживать ее не представлялось возможным, поскольку их существования не касались друг друга: власть обитала в одной стихии, они в другой; подозревать, что они, осуждая власть, как явление косное, порождающее несвободу, хотят при этом переменить ее, поставить на иные рельсы или привести к ней иных людей, было все равно что подозревать плотву в желании вмешаться в жизнь тигров, ласточек — в стремлении навести порядок в мире кротов…
Познакомились они у Красовского.
Шегаев заглянул в кабинет, увидел, что у Феодосия Николаевича посетитель, и хотел закрыть дверь, но Феодосий Николаевич махнул рукой — зайдите, мол.
Приподнялся из кресла, представляя их друг другу:
— Илья Миронович, это Игорь Иванович Шегаев, помощник мой незаменимый… Познакомьтесь, Игорь — Илья Миронович Игумнов… Садитесь, Игорь, послушайте, какие диковины профессор рассказывает!
Голос у Красовского был довольный, да и Игумнов посмеивался — должно быть, начинали с каких-то рутинных вещей, деловых, а уж потом разговор забрел на иное.
— Да какие же диковины? — простодушно удивлялся Игумнов, но глаза были сощуренные, смеющиеся, и бороду он поглаживал не просто, а как-то хитровато, будто готовя некую каверзу.