Голос затихал.
Шегаев оглянулся и понял, что в том ровном белесом сумраке, что залил сознание, он все-таки не один.
— Хватит тебе слушать эти глупости, — недовольно сказал гость.
Высок ростом, темен лицом, сутул. Мешковатая одежда густо-коричневого сукна скрадывала очертания фигуры, но все же понятно, что она тяжела и костиста.
— Пойдем, — предложил он, приглашающе махнув тростью. — Сам увидишь.
— Нет, я не хочу с тобой идти! — сказал Шегаев.
Гость усмехнулся.
— Почему? Ты же знаешь, что все в твоих руках. У меня нет над тобой власти. Разумеется, пока ты сам, добровольно не согласишься быть моим другом. Знаешь, одна моя приятельница своим кавалерам так говорила: да — да, нет — нет. Ты сам за себя отвечаешь, я неволить не буду… Ну что? Пойдем, не пожалеешь.
— Ладно, — нехотя согласился Шегаев. — Пойдем.
Гость сделал ему знак, помахав ладонью у виска.
— Что? — не понял Шегаев.
— Шляпу держи, — объяснил гость. — Там ветер.
Шегаев нахлобучил шляпу и они начали подъем.
Заросшее подножие горы было сумрачно, тени густились, укрывая собой разложистые овраги. Но восточная сторона вершины была голой, каменистой, и лунный свет ясно и резко очерчивал ее.
Шегаев думал, что им придется идти несколько часов, но не прошло и минуты, как они оказались на самой макушке, что, конечно же, являлось еще одним доказательством того, что вечерний гость очень накоротке знался с таинственными силами мира.
Ветер здесь и впрямь оказался так силен и плотен, что даже звезды трепетали в его порывах. Сначала Шегаев держал шляпу обеими руками на макушке, потом снял и сунул под мышку, оставив на забаву ветру только длинные патлы, отросшие в тюрьме; гость же стоял, чуть накренясь и упершись палкой в черную скалу, и полы его кафтана — не то сюртука? — трепались и хлопали.
— Видишь? — перекрикивая шум ветра, гулко спросил он.
Шегаев видел.
Отсюда, с этой горы, куда, судя по всему, можно было попасть только в сопровождении его ночного гостя, мир выглядел скоплением бесчисленных мелких вспышек, делавших его похожим на переливающиеся угли костра. Цвет их менялся от пламенно-черного — через алый — до бледно-голубого. Они сгущались и сияли ярче вокруг двух или трех десятков ослепительно горящих белых огней.
— Видишь эти искры? — повторил гость. — Все это — власть!
Шегаев неотрывно смотрел, а гость, помахивая тростью, чтобы указать на самые любопытные фрагменты картины, втолковывал ему, как люди властвуют друг другом. Из его слов выходило, что самым значительным источником власти являются деньги; следом идет сила; на третьем месте — любовь.
— Любовь? — переспросил Шегаев, решив что ослышался.
— Она, проклятая, — подтвердил гость. — Если человек любит, им легко властвовать: ничто не мешает брать у него нужное, суя взамен ту мишуру, что он в своем ослеплении считает ответной любовью.
Шегаев молчал.
— Ради власти человек готов на все.
— Пожалуй, — согласился Шегаев.
— Ну а коли это так, то вот тебе выбор, — сказал гость, еще крепче отпираясь на свою палку, отчего со скрежетом стал крошиться под ее наконечником черный гранит. — Если ты поклонишься мне, то дам тебе власть над всеми этими царствами и всю славу их! Все будет твое! Хочешь?
— Ты так говоришь, будто вся власть изначально принадлежит тебе! — сказал Шегаев, вкладывая в слова хоть и робкую, но все же отчетливую насмешку.
— Ну разумеется, — согласился гость с легким недоумением в голосе: дескать, вот странный вопрос! — Кому же еще?
— Вот как, — протянул Шегаев. — Ну что ж, в этом нет ничего странного… Собственно говоря, я и прежде так думал.
— Решайся, — глухо поторопил гость. — Твое слово, Шегаев!
Он встрепенулся, растерянно сел.
В камере стоял обычный гвалт, дверь была открыта, в проеме маячила фигура надзирателя.
— Шегаев! — повторно гаркнул старшина камеры. — Царство небесное проспишь! С вещами!
Надзиратель нетерпеливо стучал ключом по пряжке. За ним виднелся конвоир.
С вещами! Куда его? В другую камеру? На этап?
А вдруг — на волю?! Вдруг — свобода?!
— Шегаев! — грозно торопил надзиратель. — На выход!
По каким-то неуловимым признакам он понял, что дело пришло к концу, и этот выход отсюда — выход навсегда, и разлука с теми, кто теснился тут с ним все эти месяцы, — тоже навсегда. Теперь уж если только когда-нибудь жизнь, волоча каждого по его собственной загадочной и странной орбите, столкнет нежданно…
— Ну что ж, прощайте, — сказал Голубченко, инженер-строитель. — Бог даст, свидимся.
— Давай Шегаев, держись!
— Двум смертям не бывать, как говорится…
— Носа не вешай.
— Еще, глядишь, стренемся…
— Прощай, Игорь!..
Кто они? Да просто — разные люди. Голубченко прежде плакал во сне, потом перестал… Валуев все ждет хоть какой-нибудь весточки от жены… Шерстнев вздыхает, как там без него корова отелилась… Громадин молодец: нарисовал Сталина на крышке параши. Вышло похоже, и одно время камера дружно гоготала, когда крышку поднимали по нужде. Потом вертухай, глядя в глазок, обратил внимание на веселье, вызвал старшего надзирателя; тот исследовал камеру, заглядывая во все углы, когда наконец поднял крышку — оторопел. Схватил тряпку, стер… А уходя, бросил укоризненно: «Какая ни на есть личность, а все-таки личность!» Вроде, я вас отлично понимаю, но ведь тоже человек, зачем же так — усами в говно!..
Разные люди. А теперь и родные…
Растерянно кивнул, прошел к дверям и, повернувшись, поклонился всем на прощание.
— Прощайте, товарищи! Удачи вам!
— Погоди, еще, может, обратно приведут! — пошутил кто-то.
Но он уж точно знал — нет, не приведут…
У дверей кабинета, где зачитывали приговоры, стоял Климчук. Глаза их встретились.
Он шагнул к нему.
Должно быть, Климчук боялся услышать обвинение в предательстве: испуганно шатнулся, будто ждал плевка или удара.
Но Шегаев уже крепко схватил за руку, обнял:
— Ну, брат! Ты что!
— Эй, в сторону! — вяло, без рьяности шумнул конвоир.
В последний раз виделись на очной ставке, месяца три назад. В ту пору от былой упитанности Климчука еще кое-что оставалось. Теперь он совсем исхудал, кожа висела, румянец на щеках — прежде нежный и розовый — сделался кирпично-красным…
Из поединка со следователем каждый выходит побежденным — в той или иной степени. Степень разгрома и сдачи определятся не честью, не стремлением к правде, не ожесточенностью в отстаивании истины, а способностью к звериной увертливости, к верному и, главное, быстрому просчету того, чем можно пожертвовать, чтобы сохранить большее. Ну а если не смог увернуться — как осуждать?
Ему хотелось приободрить товарища.
— Тощаешь?
— Тощаю, — кивнул Климчук, все еще немного заискивающе глядя на него, но явно чувствуя облегчение. Голос подрагивал. — Ты тоже не потолстел… Но твое дело, смотрю, все еще в шляпе… Силен!
— Ну а что ж? — усмехнулся Шегаев, небрежно поправляя упомянутую шляпу. — Надев широкий боливар…
— Мы погружаемся в кошмар!
— Ладно тебе… Про Игумнова известно что-нибудь?
— Ничего нового, — Климчук покачал головой. — Говорят, он по суду пошел.
— Вот как… Нехорошо.
— Да уж чего хорошего. По ОСО максимум пять лет получил бы. А по суду!.. — Климчук безнадежно махнул рукой. — По суду-то еще неизвестно, как дело повернется…
Шегаев помолчал.
— Слушай, а вот у Игумнова аспирантка была — Зоя Корабельникова.
— Ну да…
— Что с ней, неизвестно?
Климчук странно посмотрел.
— А что с ней может быть? С ней все в порядке.
— Откуда знаешь?
— А что надо знать? Я в этом уверен.
— Почему?
Климчук хмыкнул.
— Потому что госпожа Корабельникова… как бы точнее выразиться. Ну, если простишь некоторую высокопарность, скажу, что госпожа Корабельникова выбрала себе место по другую сторону баррикад.
Шегаев сморщился.
— Не может быть.
— Не знал, что ли? — удивился Климчук. — Все очень просто. У них с Игумновым, видишь ли, роман случился. А потом что-то разладилось. Вот она от расстройства всех чохом и сдала. Много ли надо? Собирались? — собирались. Говорили? — говорили…
Он пожал плечами и добавил:
— С огнем играл Илья Миронович. Так я, во всяком случае, думаю…
— Климчук! — окликнул конвоир. — Давай заходи!
Шегаев ошалело смотрел в спину.
Через несколько минут дверь снова открылась; шагая мимо, подельник с саркастической усмешкой показал три пальца:
— Три года сено слону косить!
Сам Шегаев получил пять.
И куковал в тюрьме еще три недели, но в старую камеру и в самом деле больше не вернулся: его перевели в другое крыло, в бывшую тюремную церковь, на пересылку.
Спустя почти месяц — через шесть пересылок и семь эшелонов — с протяжным железным стоном открывались кованые ворота очередного домзака…