Выбрать главу

Всё время пути — он не думал о Вере и правилах. Он знал, что умрёт, и от его бегства за край не будет вреда. Но вышло иначе. Касание равнинной земли вернуло его к вопросу, от которого он отвернулся.

Почему дети рыжих так похожи на обычных людей? Так сильно, что даже десять тысяч Мудрейших во главе с легендарным Моиллани не отличат «глухого» сайти (это слово он узнал когда-то от неё) от аллонга? Но информация о существовании полукровок могла бы в корне изменить всю систему выявления засланцев — только пусти по кругу! Он не верил ни мига, что столь великолепно отлаженная система, какой был КСН, могла упустить этот факт из виду! Что в целом Мире не нашлось ни одного документа, или слуха, или списка с документа древних лет, сообщающих о лёгком смешении рас! Что за века работы комитетских палачей ни один пленный не выдал эти данные! Он не верил в это, как не верят в восход солнца на западе! Почему же всё это умалчивалось?! Какие мотивы двигали иерархами, или (может быть, они в курсе) другими сильными Мира? Они играют на руку бризам? Или эти данные пошатнут устои Мира не слабее правдивой истории о Смуте? И горькая участь летунов — лишь плата Мира за чьи-то заблуждения? За чью-то выгоду?

Он мучался этой проблемой четверо суток: от того последнего странного и страшного разговора с Рыжей в Горах — до прихода в столицу. Он так и не смог найти ответ, который удовлетворил бы бешенных зверей совести и логики, которые дрались в его сознании. Натолкнувшись на её убивающую руку, он не нашёл ответ. Но выиграл время.

Но это было — потом.

Тогда, в Горах прошло много времени, пока к нему вернулись способности к анализу хоть чего-нибудь, и он не вычленил тот маленький гвоздь, что выпал из его души.

Санда перечеркнула то воспоминание. Точнее, она сделала его таким болезненным, как удар тупого ножа — в мире, где она существовала, то утро не могло случиться. Ни с ней самой, ни с её детьми, ни с кем-то другим… Её реальность отрицала его прошлое. Он понял это, когда с самого донышка его души ушла смесь горькой обиды и душевной боли, гремучая каша эмоций, о которых он никогда не вспоминал — но которые и стали остовом спецоперу да Лигарры.

Отправная точка. Начало его пути. Раннее осеннее утро тридцать пятого числа Месяца Памяти 40 года Светлого Пути.

Сидя за рулём и не шевелясь, он на миг разрешил памяти коснуться этого дня. Странно. За последний год он вспоминал о нём чаще, чем когда-либо прежде, но теперь всё случившееся плыло перед его глазами с чёткостью стопки фотографий.

В то утро Санторийю покрывал слабый туман. В блеклом свете утра шоколадная рука с безукоризненно уложенным манжетом закрыла дверцу служебного мобиля.

Ему было десять лет. Он встал лишь несколько минут назад и не завтракал, но сейчас сидел прямо, как жердь, глядя перед собой, не ощущая ни сонливости, ни голода, и даже моргая куда реже, чем следовало. Он боялся расплакаться. Его руки держали на коленях наполненный документами зеленоватый конверт из толстого полиэтилена. Хлопнул багажник, лакей занял место подле водителя, и мобиль тронулся. И только тогда он оглянулся на очень старое трёхэтажное здание из красно-черного дуллинского кирпича, с тёмными высокими окнами и прямоугольным крыльцом с пять ступеней. Но здание было погружено во тьму, и оно медленно растаяло далеко-далеко…

Больше никогда в жизни он не переступал его порог.

«Я не буду с тобой разговаривать…»

Уже неважно…

«У меня есть право выбора!»

Его не было никогда.

Мобиль подъехал к помпезному портику. В утреннем свете он казался кремово-серым, а в воздухе пахло осенью. Он ступил на черный асфальт Малой площади и так же, на оглядываясь, медленно пошёл вперёд. В его руке был по-прежнему зажат зеленоватый пакет. Его (и семенящего позади лакея) приняли недра огромного пустого холла. У стены стояли ряды коричневых стульев и голый стол дежурного. Но было ещё слишком рано. Лакей опустил его сумку на пол, а он всё так же стоял, не шевелясь и глядя в одну точку сумрачного воздуха. И тогда старый хупара за его спиной, разгибаясь, неожиданно протянул руку и сделал что-то на вид невообразимое: сильно и бережно сжал его маленькое плечо. Но он не обернулся. И так миновала секунда, два, три, а потом его провожатый разжал пальцы и тихо отступил к дверям. В наступившей пустоте он подвинул сумку к ноге, опустился на стул и погрузился в терпеливое, почти нечеловеческое даже для взрослого ожидание — не меняя позы и не глядя по сторонам, на целых два часа…

Даже стенам он не мог показать того, что чувствовал… Его выгнали из дому. Он это понимал. За фасадом формального решения немедленно отправить его в спецшколу Комитета стояли вещи циничные и прозаические…

«Наверное, хупара больше люди, чем мы».

Это была единственная связная мысль в его голове — потому что всё остальное не делало ему чести как аллонга. Это напоминало помойное ведро с кухни, смесь голых нечистых эмоций — обиды, отчаяния, гордости, гнева, полуосознанной ненависти и при том же — полуосознанной любви… но всё это постепенно замещала ярость — и желание выжить в этом новом мире, при выставленном ему условии, выжить во что бы то ни стало. «Я не стану говорить с тобой, пока ты не станешь лучшим из лучших…» «Я ненавижу его. Я всё сделаю, как он хочет. Он, наверное, прав и хочет мне добра. Но так… так было нельзя… это больно и несправедливо… что ж, я буду отвечать за свой выбор… я ненавижу его… но что я могу ему противоставить? У меня нет ничего другого…»

В тридцать пять лет он узнал, что другое есть.

Она единственная осталась на его стороне. До Гор, в Горах — и многие месяцы спустя. Среди условно своих и однозначно чужих — одна. Рискуя жизнью, бросив надежду на будущее — она променяла всё на голые камни и необходимость жить своим умом, одной против целого Мира. И даже его профессиональный цинизм не смог принудить его воспользоваться этим. Цинизма не осталось.

Катаясь по полу в четвертом, он более всего страшился прохрипеть в бреду её имя. Имя единственного за всю его жизнь человека, который мог бы прийти на помощь. Хотя бы просто воды подать. В его привычном — с того самого утра — мире каждый был сам за себя. Друзья оставались друзьями только на время, до тех пор, пока не появлялась нужда или возможность нанести хитроумный удар. В этом мире оступившегося не ждал даже стакан воды. Он почти бредил от механической жестокости рухнувшей на него Системы — но от отчаяния он был далеко.

Он всё равно был трупом. Профессиональным и человеческим. Прошло бы немало времени, прежде чем (после стрельбы в «Башне», попранного устава и, особенно, непонятных историй в Горах) его допустили бы к полноценной жизни — да и стоило бы это ему чего-то серьёзного. Например, самоличной расправы над Рыжей. Притом четвёртого отдела избежать бы всё равно не удалось. Как вариант — его бы переломали свои, контрразведка, и ещё, конечно, неизвестно, что хуже. В общем, ему следовало принять такой расклад — или действительно прыгать из окна. Но он — больше не верил. Не так, чтоб принять любую судьбу из рук Комитета. Нельзя убивать или умирать за идею, которая ползёт по всем швам.

Отчаянная попытка Санды остановить его на самом деле спасла их обоих. Он смог всё обдумать и сыграть на крохотном, не шире волоса, шансе. Он сказал, что ничего не помнит.

Он клялся и дал Слово, и знал, что будет хранить его. И только перед лицом совершенно однозначной гибели — своей и её — он решил, что отступать уже некуда. По его понятиям, в сложившейся ситуации его «отставка» уже никак не могла повлиять на паритет сил в противостоянии между Миром и бризами. Итак, это не станет предательством Слова. Этого он допустить не мог. Он убеждал себя, что никого и ничто не предаёт — потому что всё остальное в Мире стало слишком неправильным, чтобы делать вид, что это не так. Он запутался в хитросплетениях религиозных табу и логики.