Выбрать главу

29 декабря 1953 г.

Она быстренько подружилась со всеми дворниками и дворничихами нашего хозяйства. Особенно с одной пьяницей, длинной-длинной, испитой, которая все куталась в платок и любила говорить, что если ей в гроб положат поллитра, то и умереть не страшно. У профессора, где служила она экономкой, были кошки и попугай. Кошки были приучены, приходя со двора, вытирать о половик лапки. И если какая-нибудь из кошек нарушала правило, попугай докладывал профессору: «А Машка опять лапки не вытерла». Вела она себя соответственно, и когда ей через год, примерно, было отказано, к нам зашла ее испитая приятельница. Кутаясь в шаль, с полгода назад пропавшую у нас, затягиваясь папироской, говорила она Катюше: «Жалко мне вас. Всем вы людям верите, все будут вас обманывать». Горькое и счастливое время первых месяцев жизни на новой квартире. С появлением в нашей жизни ковра как будто и в самом деле что-то изменилось, расцветилось. Появился у нас телефон. И звонили нам помногу: готовился первый съезд писателей, создавался дом имени Маяковского. Тайна, в которой создавались наши репутации в рапповские времена, как будто рассеялась. Каким-то образом, переехав в новый наш дом, в надстройку, мы стали понятными людьми. Совсем разучился рассказывать за последние дни. Что-то со здоровьем неладно.

30 декабря 1953 г.

Даже двадцать лет назад, во время, в разгаре хлопот по открытию дома я испытывал вечное удивление, чувство, которое не назвать иначе как: «А мне-то какое дело до этого?» Тогда я смотрел с удивлением и завистью на всех, кто проявлял здоровую подвижность, действовал. Интереснее всех был Толстой — этот не то, что действовал, а с наслаждением, нет, с аппетитом играл. Не по-актерски, а по-барски. Жил он во всю, мало занимался тем, что скажут. Желание все освещало. Хочу так, значит, прав. Мне трудно было сойтись с ним — я невольно замыкался, встречаясь с ним, и разом смущал, нет, не то, показывал, что со мной игра не завяжется. Да и не нужен я ему был в то время. Все не то рассказываю. И вот мы приехали в новый дом, в надстройку. Я жалею теперь, что не записывал хоть понемногу. Но каждое улучшение в нашей жизни, каждое оживление грозило, нет, снималось какими-то несчастьями. Каждый месяц в течение недели Катюша лежала больная, лежала пластом, и мы понимали, что операции не избежать, и это висело над нами. Каждый месяц бродил я по аптекам, добывая морфий в ампулах, и на меня глядели с недоверием. Это пропитывало все горечью. Неуважение друзей все пропитывало как бы керосином. Запутанность моих обязательств создавала такое чувство, как будто пахнет гарью или вода льется с потолка. Я отбрасывал все эти заботы, но они пищали где-то в глубине, рассеивали внимание. И хоть бы раз я встал на свою сторону в ссорах с друзьями. Или сознал свою силу, которую сознавали близкие.

31 декабря 1953 г.

Горькое время и счастливое время. Несмотря на тревожный писк и вечные сигналы бедствия — я в них не слишком верил, в сущности. Вечно овладевала мною «бессмысленная радость бытия, не то предчувствие, не то воспоминанье» — как пробовал я позже определить в стихах. Жил я вопреки обстоятельствам, как всю жизнь, с чувством: «успеется» — в работе, с чувством: «обойдется» — в жизни. Катя, вспоминая горькие и счастливые дни начала тридцатых годов, каждый раз говорит о том, что я был тогда все время веселым. «Какой ты был веселый в то время. Всегда!» Написал я, переехав сюда, пьесу «Брат и сестра», и она прошла с полууспехом. И я мучительно переживал это. Как позор. Причем больше всего поразила меня радость Веры Александровны Зандберг. Легкая, как птичка, ног под собой не чуя от восторга, металась она по фойе, впитывала воздух средней, рядовой премьеры, разительный после шумного успеха первых двух моих пьес в ТЮЗе. Я не верил, что старые друзья так тяжело переживали мой успех, что теперь словно пуды свалились у них с плеч. Два дня я выносил с трудом это горе, а потом — будто его и не было.