Выбрать главу

12 января 1954 г.

О банкете я уже рассказывал. Кроме этого праздника, было нам еще угощение — дали пропуск в какой-то закрытый распределитель, где я думал-думал и купил вдруг патефон с пластинками и очень хорошей металлической мембраной. Ко мне в номер на Дмитровке зашли Николай Макарович и Петр Иванович. Оба не в духе, оба настроены недоверчиво. Я сразу почувствовал себя виноватым и заговорил на соответственный лад, отчего они настроились еще более беспощадно. Я завел патефон. Петр Иванович покачал головой задумчиво и укоризненно и разъяснил, что никуда не годится этот патефон. У настоящих, последнего образца патефонов звук так силен, что около сидеть невозможно, надо крышкой прикрывать. «Какие еще есть пластинки?» — спросил Олейников. «О, эти черные глаза». «Чего же ты молчал? Ставь!» И эта пластинка зазвучала вдруг так сильно, что невозможно было сидеть около, пришлось опустить крышку. Я торжествовал, а гости молчали угрюмо, взъерошенные, усталые после московской жизни, которую вели где-то за пределами моей досягаемости. Олейников, по-моему, на съезде побывал всего два-три раза, а то все где-то гулял. Жил, как хотел. И после ухода их я испытал еще острее все то же чувство одиночества. Нигде у меня не было друзей. Всех я раздражал, как человек, который станет в дверях и стоит нерешительно: не входит и не уходит. Когда возвращались мы в Ленинград, весь вагон был занят писателями. В купе, где ехал Герман, патефон играл танго. И войдя к нам, Юрий Павлович сказал решительно и страстно, как бы сообщая заветные свои убеждения, что фокстроты это дрянь, а вот танго — это лучшее, что есть среди пластинок. И вообще танго — прекрасная вещь.

13 января 1954 г.

И вот я вхожу во двор нашего дома, еще непривычного мне. Катюша приезжала со мной на съезд, но уехала скоро. Она ждет меня, сидит на окне, я вижу ее с середины двора. Я показываю ей патефон, она улыбается мне, но чуть-чуть, и я угадываю, что она еще не совсем оправилась после своего обычного нездоровья. Шесть-семь дней каждый месяц лежит она под морфием в мучениях, и мы так привыкли, что считаем это в порядке вещей. Но она радуется мне. Удивляется, что я привез патефон, — это не в наших привычках. Я завожу «У самовара я и моя Маша», и вместе с этой песенкой в маленькую нашу квартиру входит ощущение съезда — холодного парада враждебных или безразличных лиц. Но постепенно он уходит в прошлое. Первым секретарем ССП был Щербаков, один из секретарей ЦК. Он долго приглядывался к писателям, а потом, по слухам, признался кому-то из друзей: «Много раз приходилось мне руководить, но таких людей, как писатели, не встречал. По-моему, все они не нормальные». Вот и все о съезде. Начал я о нем рассказывать неохотно, но он все яснее выступал из тумана, а, вспомнив песенку, вспомнил я сразу напряжение, смятение, недовольство тех дней. Дом писателя имени Маяковского стали мы доделывать, готовить к открытию, вернувшись со съезда. Больше всех тут сделал Жак Израилевич. Этот своеобразный друг наш заслуживает подробного рассказа. Вот он стоит передо мной, и я не могу понять, с какой стороны приступиться к нему. И чувствую, что во всей сложности вряд ли я расскажу. Но попробую.

15 января 1954 г.

О Жаке Израилевиче услышал я в первый раз, когда стал бывать в тогдашнем Доме искусств в елисеевском особняке на Мойке. Во втором этаже размещались там парадные залы, нежилые и не осваиваемые. Картин не помню, а подлинные роденовские скульптуры еще усиливали музейное ощущение. Я в жизни своей не видал, как в подобных помещениях живут, и мне казалось естественным, что залы принадлежат не людям, а, так сказать, отвлеченному понятию. Искусству. Сами же люди размещались либо этажом выше, либо в глубине здания, в комнатах, выходящих во двор. Там жила и Мариэтта Шагинян, в душе у нее что-то творилось неладное. Она заскучала. Принадлежала она к той породе глухих, что говорят тише людей с нормальным слухом. Зато о душевных своих непорядках куда более открыто и слышно, чем простые люди. То она в комнате у Миши жаловалась на то, что сегодня у писателей в работе отсутствует: «Heilige Ernst», то, что она отгорожена от мира своей глухотой и близорукостью, живет в одиночестве, словно за стеной. И вот однажды, тоже, кажется, у Миши Слонимского, с лицом решительным и строгим, словно собралась прыгать с вышки, стала вдруг жаловаться Мариэтта Сергеевна на женскую свою судьбу: «Я не была еще женщиной» — жаловалась замужняя и родившая уже дочку писательница. «Я хочу любви простого мужчины. Животного». И Миша сообщил мне, что выбрала она для этой цели человека совсем не простого и в области любовной — далеко не простого животного, а склонного влюбляться в своих женщин — Жака Израилевича. И по внешности он был не тот.