22 января 1954 г.
Может быть, один Толстой проявлял интерес к будущему писательскому дому, хотел, чтобы удалось. Он был из каких-то актерских недр Пронина, создавшего некогда «Бродячую собаку», но, не помню почему, в клубе тот не привился. На каждом совещании Толстой говорил о необходимости заняться рестораном, чтобы славился он каким-нибудь особым блюдом, привлекавшим народ. И приводил в качестве примера парижские бистро. На вид обычный подвальчик, а славился на всю Европу — забыл чем. Кажется, там, в глиняных горшочках подавали тушеных улиток или жареных устриц — забыл. Во всяком случае, о глиняных горшочках говорили долго, но не привились и они. Зато обстановка, которую добыл Жак, потратив всего шестьдесят тысяч рублей, через два-три года при какой-то инвентаризации была оценена комиссией Эрмитажа в триста тысяч. Среди картин оказался подлинный Сезан, которого, впрочем, убрали за левизну, ранние импрессионистические картины Малевича, редкий портрет Лермонтова, за которым охотился Бонч-Бруевич, выпрашивал у нас. И мебелью восхищались знатоки. Вот как работал Жак, но старые писатели посмеивались, а молодые косились на него угрюмо и подозрительно. Это был все-таки человек из другого мира. Чего ему от нас надо? А Жак ничего не хотел видеть, отдавался Дому писателя всей своей цельной, шумной, роковой натурой, стремился в коллектив. Он жил жизнью клуба, показывался на всех вечерах. Шумел. Однажды маленький, сухенький, старенький скульптор Гинцбург выступал по какому-то поводу в Доме писателя. И Жак нервным своим голосом крикнул ему из первых рядов нечто обидное о его памятнике Плеханову. И старичок затрясся.
23 января 1954 г.
Но не от слабости, а от привычной ярости. И на этот раз был в ней и привкус восторга. Если радостно встречать старых друзей, то и старые враги переносят тебя к тем боям, когда ты дрался еще полный сил. И устремив свои старческие очи. В ту сторону, откуда раздавался голос Жака, Гинцбург, отчасти с библейской, отчасти со стасовской яростью завопил: «А, вот кто здесь! Декадент!» — и пошел, и пошел. Все ругали Жака за бестактность, а он нервно хохотал, и защищался тем, что памятник Плеханову и в самом деле ужасное явление. Но этот аргумент действовал слабо. Нападавшие были глубоко безразличны ко всем памятникам. А Жак, входя в дело, все свои убеждения и страсти (а у него трудно было найти между ними границу) — тащил за собой. Все его страсти и горести вошли с ним и в нашу маленькую квартирку. Надо было бы сказать, — ворвались. Семейная его жизнь все усложнялась, и Жак решительно и повелительно вовлек нас в эту нераспутываемую паутину. Иначе не представлял он дружеских отношений. Он был цельный человек. И я стал вдруг каким-то третейским судьей между Жаком и его семьей. Представительствовал старый драматург Волин, его тесть, весьма мало уважавший современных драматургов, особенно столь неизвестных, как я. Тем не менее, запутавшись в семейных спорах, он соглашался на мое посредничество. И вот в моей крошечной комнате, сидя с двух сторон у только что отремонтированного, поседевшего красного дерева столика, они спорили, стараясь быть вежливыми, а я мирил их, сидя посередине в павловском кресле.