17 июня 1952 г.
После обеда нам полагалось лежать — и я, и Слонимский были худы до крайности в те времена. (Впрочем, он сохранил эту особенность.) Он отдыхает сейчас в Доме творчества. Вчера зашел к нам. Я напомнил ему о Брянцевке и о его тревогах. Он засмеялся беспомощно и сказал: «Ты врешь! Неужели я и тогда был такой?» Но потом вспомнил, что его книжка должна была выйти в издательстве «Атеней», и ему почудилось, что, пока он тут живет, там все гибнет. Как это бывает с людьми слабыми, но самолюбивыми, он, вспоминая Наталью Сергеевну, принял несколько фатоватый и нагловатый тон, что меня оскорбило. Уж очень это не шло ему и тому времени, которое мы вспоминали. На ужасные грубости способна слабость. Впрочем, он быстро сдался и засмеялся своим беспомощным смехом. Он тощ по-прежнему. Но виски поседели. Воротник расстегнут, у него что-то со щитовидной железой. Огромные глаза. Огромный тонкогубый рот. (Но основа — все та же.) Я в те дни перечитывал письма Чехова все с той же свежестью восприятия, что и в первый раз. Нет, с большей. Я был другим человеком, когда читал их в первый раз, студентом, за века до 1923 года. Иногда я выходил в садик у дома и шел мимо долгой нашей постройки по дороге вверх, в степь, засеянной вдоль дороги подсолнухом. Степь начинала уже сохнуть, глядела невесело, но запах полыни, и цикады, и даже пыль радовали, опьяняли меня. И пустая моя мечта наполнялась мечтами о славе. Но вот время приближалось к вечеру. Было уже прилично идти к Ивановым. И мы шли садом, потом через заросший травой пустырь, потом мимо домика Иванова-младшего, потом мимо больницы со всеми ее службами, потом через сад Ивановых настоящих. Еще издали узнавал я на террасе знакомые косы. Всегда кто-нибудь еще был в гостях.
18 июня 1952 г.
После чая мы шли гулять в степь. Я не припомню за все лето ни одного дождливого вечера. Уходили мы версты за три. Курган, балочка, черное небо в звездах, особенно поразительное для Миши Слонимского, который еще ни разу не бывал на юге. Мы его убеждали, что на горизонте Южный Крест, и он готов был этому верить. О чем говорили мы? Смутно помню, что больше всего смеялись. Старались рассмешить и старались смеяться, и это удавалось. Кончались смехом и те рассказы, которые были вовсе не смешны поначалу. Наталья Сергеевна рассказывала, как болел тифом отец. Было это и грустно и страшно. Но ведь он осилил болезнь! И Наталья Сергеевна закончила рассказ весело, очень выразительно нарисовав, как Сергей Константинович капризничал после кризиса. Как маленький. Как однажды даже пытался «сухеньким кулачком своим» ударить дочь за какую-то провинность. Не так подала простоквашу, кажется. Кто бывал еще, кроме нас, Натальи Сергеевны и Анечки, на этих прогулках? Ну, Жданова (как же ее звали?). Муж ее? Мрачный студент? Во всяком случае, на кургане и у балочки сидели и лежали на траве, как я вижу сейчас, человек шесть. Но кто? Вероятно, нескладный студент, влюбленный в Наташу. И еще кто? Влюбился я скоро, едва только стал приходить в себя, и вспыхнуло ощущение: жизнь продолжается. Как все запутавшиеся люди, я не слишком верил своим чувствам. От стольких из них я отказывался, отмахивался, отворачивался как от слишком страшных. Но влюбленность все разгоралась, освещала все таким праздничным блеском, так отогревала, что я в нее поверил. Тут не надо было отворачиваться как от страшного чувства: «Пропал ты». Или: «Твоя семейная жизнь ужасна». Или: «Ты превращаешься в шута». Или: «Ты не умеешь писать». Тут все радовало.