Выбрать главу

7 июня 1953 г.

Кассирша, продавщица, вялый длинный заведующий, татарин, показывающийся изредка из недр столовой, — все хранят на себе ту же печать принадлежности к учреждению. И бумажные скатерти на столах. И графины с желтоватой водой. Всех их эта зависимость, принадлежность не радует. В частном пансионе, где жил Конашевич, работали несколько лихорадочно, но все же повеселее. Единственными уверенными людьми в столовой были два немца-колониста, здоровенные бритые мужики в сапогах. Они пили. Угощали какого-то приезжего, было, видимо, закончено дело. Глядя на них, я вспомнил, что конокрадов с особенной свирепостью избивают немцы-колонисты. Один из них захватил с собою кнут с длиннейшим кнутовищем и все постукивал им по полу. Взглянув на плакат, предлагающий хранить деньги в сберегательной кассе, он сказал веско: «Ты только давай, а где хранить, я знаю». Но и в их уверенности угадывалась если не лихорадочность, то злоба. Генуэзская крепость в Судаке отличалась от всех, что я видел до сих пор. Кроме башен здесь сохранились высокие стены, шли по горе, напоминая детское представление о крепости. На воротах и карнизах сохранились изразцы. Я прочел, что генуэзские войска, которым республика не платила, бежали из Судакской крепости, осажденной татарами. Солдаты ночью, спустившись со скалы на веревках, погрузились на корабли и уплыли, оставив в крепости греческих женщин и детей. Недаром Эмер-Вали говорил: «Мы не такие татары, как казанские. Мы греки». Приближались последние дни пребывания в Судаке. У нас кончились деньги. Впрочем, это вспоминается легко. Издательство «Радуга» не высылало причитающихся мне пятидесяти, кажется, рублей, и я все ходил на почту напрасно. На пляже Ганя познакомилась с матерью и дочкой, хорошенькой, нежной, словно светящейся, о которой я робко мечтал. Они иной раз приходили к нам, сидели и пили чай, и мать рассказывала очень хорошо.

8 июня 1953 г.

Счетная книга — написано на обложке тетрадей. И, как я вдруг понял сегодня, название это соответствует действительности. Я рассчитываюсь за то, что столько лет брал, обещая расплатиться. Лето 27-го года приближается к концу, и мне жалко с ним расстаться. Вот я сижу и пишу в комнате с глиняным полом и выбеленными стенами. За окном на террасе под виноградной крышей пьют чай наши, принимают гостей — мать и дочку-красавицу. И мать рассказывает о какой-то негодной девке: «Отец в гробу лежит, а она, хабалка, губы намазала — и на улицу». Все тихо, мирно, и мне страшно поверить, когда вспоминаю я этот вечер и эту почему-то запомнившуюся фразу о хабалке, что страшное несчастье уже нависло над нашими гостями. Их застигло землетрясение в Крыму в сентябре, они поддались общей панике, неделю не могли попасть на поезд. Жили на станции чуть ли не в поле, и дочь заболела брюшным тифом и умерла. Я этому и верил, и не верил, и боялся некоторое время даже слова «хабалка» — оно мне напоминало несправедливость, беззаконие судьбы. В эту девушку влюбился последний Капнист. За ним следили местные власти, и его задержали, когда они с девушкой гуляли в Генуэзской крепости. Прогулка эта показалась подозрительной. Прабабка ходила хлопотать, и его отпустили. А деньги все не присылали, и я пошел к Конашевичу попросить взаймы. Он сидел в шезлонге на террасе под своим окном. На подоконнике стояла тарелка с черным виноградом, мелким, как смородина, оказалось, что это коринка. К моей просьбе отнесся он просто и ласково, сразу дал двадцать пять рублей. Смеясь, рассказал, что дочка, увидев продавца сладостей, у которого особенно славилась нуга, закричала на всю столовую: «Папа, нужник пришел!» И мы стали готовиться к отъезду. Соколовы еще оставались. С Петром Ивановичем отношения испортились навсегда. Его сердила семейная моя жизнь. Мои попытки работать. Я сам. Он все ходил пешком в Новый Свет, бывшее имение князей Голицыных, и так прекрасно описал лес по дороге, что он стал и моим воспоминанием.

9 июня 1953 г.

Особенно поразило меня, что деревья в этом лесу «поднимаются прямо из земли, как колонны». День отъезда все приближался. Мы купили билеты на пароход до Феодосии и тут же, в Судаке, плацкарты в ленинградский вагон. От 25 рублей, что я взял у Конашевича, осталось немного. Эмер-Вали удивился, что я не беру с собой винограду. Мы сказали, что прожились. Пароход уходил рано утром, и среди провожающих появился Эмер-Вали. Он принес корзинку с виноградом, упакованным по всем правилам, и, передав мне, сказал, что деньги можно прислать почтой. Снова палуба дышит, ходит под ногами. Весь недолгий переезд до Феодосии я был счастлив так, что даже сам удивился и склонен был считать ощущение это, ничем в сущности не вызванное, предчувствием какой-то перемены к лучшему в моей жизни. Я лег на носу парохода, и мне казалось, что лечу. Дельфины без всякого видимого труда, словно только силой желания, шли перед самым пароходным носом, играли. Два красноармейца открыли клетку с почтовыми голубями, и они, поднявшись в воздух, повернули разом обратно, к Севастополю, как я подумал. Весело было не только мне. Пересмеивались весело матросы. Когда входили мы в феодосийский порт, боцман заметил у мола фелюгу, нагруженную прессованным сеном, и стал ее поддразнивать: «Этот пароход две недели будет пару ждать! У Греции кони уже зеленые очки понадевали, камни щамают». Поезд отходил вечером. Лежа на феодосийском пляже, я прислушался к разговорам, что вел полный, уверенный человек, которого я узнал. Я видел его в Ленинграде, но знаком не был. Это был юморист, сотрудник «Бегемота», боюсь напутать, по фамилии, кажется, Ломакин. Сытая его фигура раскинулась на топчане. Согнув колени и расставив ноги, он философствовал.