17 ноября 1956 г.
Что-то я вяло рассказываю, надо проснуться. Квартира Кацманов помещалась в первом этаже. Существовал там и парадный вход, вечно запертый, чуть ли не с семнадцатого года. Но ходили мы все черным, из-под тоннеля ворот, прямо через кухню. В кухню же выходила и маленькая комнатка для прислуги. В открытую дверь виднелся огромный образ Николая Чудотворца, чуждый всей квартире, как и высокая дряхлая старуха, проживающая в этой комнатке. Образ этот я любил, а старухи побаивался. Была она не живая, не мертвая и все говорила Кате: «Ох, на Охту хочется мне». Мы не понимали, что разумеет она Охтинское кладбище. И Катюша спросила: «У вас что, там родственники?» — «Много родственников, почти все там». Кацманам приходилась она бабушкой по материнской, кажется, линии, но беспорядочное, и холодное, и путаное это семейство держалось само по себе. И как-то бабушку увезли в больницу, и оттуда попала, бедняга, куда стремилась, на Охту. Катюша переехала к Кацманам летом [19]29 года. Я бывал там сначала гостем, и девицы сливались для меня в одну массу, и я никак не мог понять, сколько их, и поэтому, случалось, здоровался по нескольку раз с одной и той же. Когда я переехал к Катюше, то разобрался в семье отчетливее. Это было время свадеб. Младшая вышла за кончающего институт студента и переехала к Тыняновым. Этот кончающий институт студент с немецкой фамилией, сын какого-то профессора, был привлекателен, прост, понятен, много читал и, несмотря на простоту душевную, очень любил Гофмана. В молодой его жене — ей только что исполнилось семнадцать — простоты не наблюдалось. Дух революционный еще дотлевал во множестве семейств. Отсюда и Пруст. Отсюда и лень, и лежание в кровати до обеда. Свирепый новый дух еще не пообломал рога предшествующим духам. Закутки неприбранные еще не сгорели. А насчет неприбранности Кацманы были мастера. Ляля — девица восемнадцати лет — не причесывала свои белокурые и густые волосы и до того довела, что завелись у нее колтуны. Вырезала их.
18 ноября 1956 г.
Смешанная обстановка их дома, буржуазная, конца века, с вещами сероватого цвета модерн и прекрасными, добротными, доставшимися в приданое (да, в приданое оно было дано Костиной жене), со старинными вещами красного дерева. И все эти вещи хирели друг возле друга от холодного и небрежного обращения. А в нашу комнату временно поставили вещь уж совсем драгоценную: бехштейновский рояль красного дерева, концертный, из последних номеров. Тоже входящий в приданое Дуси — вот и выплыло имя Костиной жены. Печь в кухне, как и во всех квартирах, находилась как бы в параличе после революции. Дров было недостаточно в городе даже во времена нэпа, а в тридцатых годах и совсем поприжало. Там горели керосинки, тоже обиженные, заброшенные, с подтеками на слюдяном окошечке и на медных боках. Но страшнее всего была наглость крыс. Они бегали по всей квартире, как равноправные жильцы. Воду пили из бака в уборной. Собирались там компанией, как бабы у колодца. Входя в уборную, приходилось стучать и кричать, после чего они неторопливо спускались по трубам и удалялись потайными ходами. Однажды шел я коридором в сумерки, не зажигая огня, и наступил на что-то мягкое и услышал писк, и, когда вспыхнул свет, увидели мы крысу, которую раздавил я насмерть. И я испытал гадливость, но не раскаяние. Просторная, темная, нечистая квартира. И в прошлом у Кацманов было что-то неясное. Они говорили, да девочки, очевидно, и верили этому, что их покойная мать служила воспитательницей в каком-то сиротском доме или институте. А нам сказал кто-то, давно знавший их семью, что служила она смотрительницей в женской тюрьме. Отец был жив. Его дети стыдились. Он был замешан в какой-то афере, сидел. При нас его и выпустили. И он появился: фатоватый, черноглазый, беззубый забулдыга, внушающий симпатию своим добродушием, чуть искательным. Доброжелательностью несчастного человека. Катюша тяжело заболела. Он встретил меня в коридоре у кучи строительного мусора (в те дни, как нарочно, ремонтировали ванную) и сказал с искренним убеждением и желанием утешить, таинственно, пророчески.