26 ноября 1956 г.
Начинал он издалека — с того, как сестра еще до революции приобрела и любовно, заботливо обмеблировала квартиру. Потом бранил он Фромана, которого из ненависти именовал Фракманом. Тот пробрался в квартиру хитростью, а теперь, пользуясь своим влиянием, передал квартиру нам, тогда как живущий в пятом этаже сценарист, хоть и молодой, но талантливый, имеет куда больше прав на эти комнаты, ибо связан с Калужниным работой. А квартира все-таки принадлежит его сестре, которая вот-вот восстановится в правах советской гражданки и вернется в СССР. А если не вернется, то тем более он, Калужнин, имеет право на площадь. Он, а не Фракман и не Союз писателей. Далее нападал Калужнин на председателя правления жакта. «Я ему помог, дал показание, что его теперешней жене шестнадцать лет, иначе их не хотели зарегистрировать, а ей еще не было шестнадцать, а когда мне надо было помочь, он мне не помог», — и так далее, все без знаков препинания. Кончались жалобы тем, что он теперь не имеет возможности жениться, так как со сценаристом (забыл фамилию) он как-нибудь урегулировал бы вопрос о площади, а тут... Чего он хотел от меня, он и сам как следует не знал. Не мог же он надеяться, что я возьму да и выеду? Просто отводил душу. Тем более что молодого сценариста вскоре арестовали по обвинению в педерастии и выслали, так что эта часть жалоб механически сократилась. Любопытно, что этот невзрачный, брюзгливый, с пылью в мыслях человечек имел большой успех у женщин. Куда только не заводит их страх одиночества. Одна даже поселилась у него — молоденькая, миловидная. На лице вечная гримаса не то испуга, не то отчаяния. Впрочем, прожила она в пыльном логове недели две — три и исчезла. Мучил меня Калужнин своими разговорами в течение всех двух лет, пока мы там жили. Но вот однажды неожиданно для себя я потерял терпение и крикнул: «Вы мне надоели!» и высказал все, что я о нем думаю. Произошло это событие не у него в комнате, а возле ванны, где застал меня Калужнин на этот раз.
27 ноября 1956 г.
Враг мой сразу потерял дар слова и двинулся, бормоча нечто непонятное, к своим дверям. Я же шел за ним, повторяя с наслаждением, с таким чувством, будто вырвался на свободу: «Вы мне надоели! Понимаете? Вы мне надоели!» На этом сражение и кончилось. Минут через пятнадцать ощущение наслаждения и свободы исчезло, появилось новое, похожее на похмелье. Стычка дурацкая, постыдная. Меня словно судорогой сводило, когда вспоминал я подробности. Но как это ни странно, Калужнин словно очнулся от двухлетнего кошмара после этого. И когда я сообщил ему в 34-м году, что мы получили квартиру и переезжаем, он пришел в смятение и спросил: «Надеюсь, что причиной этому не инцидент, который произошел между нами?» И не обижал родителей моих, которые остались в одной из комнат. И при встречах всегда заговаривал со мной, как с хорошим другом. С годами он словно бы помолодел, как будто его веничком обмели и лаком протерли. Кажется, наладились его материальные дела каким-то образом. Когда случается попасть мне в Союз художников, то узнаю среди присутствующих достаточное количество окаменевших от обиды чудаков типа Калужнина. Многие из них еще и больны: у одного шея в потемневшей от времени повязке, у другого щека, третий хромает. И каждый лечится из недоверия к миру по своей системе: кто травами, кто отвратительно пахнущими вытяжками некоего доктора, изготовленными из падали, кто корой, кто женьшенем. И у каждого своя система этическая и эстетическая. А общее ощущение от этих горемык — словно только что они с паперти или собрались туда. Вторая жиличка нашей квартиры на Литейном была совсем уж безумной. Быстрая в движениях, как птичка, волосы крашены в черный цвет, брови наведены прямо по лбу, без всякой попытки правдоподобия. Являлась она со службы своей полная ярости и по коридору бежала, шепча в достаточной степени разборчиво: «Черт знает что такое, черт знает что такое!» Ныряла в комнату и запиралась там. Достаточно было позвонить кому-нибудь или заговорить тебе с кем-нибудь в коридоре, как приникала она ухом к матовому стеклу двери, ведшей в ее убежище.
28 ноября 1956 г.
Но она не догадывалась, что тень головы ее движется по матовому стеклу и мы в коридоре ясно видим, как выбирает она суетливо место, где слышимость наиболее отчетлива. Калужнин находился с ней во вражде до того застарелой, что острых перепадов не наблюдалось почти. Безумная жиличка воевала с Фроманами до их отъезда. Особенно ненавидела она мать Фромана, Иду Моисеевну — старшую. Внезапно распахнув дверь в ее комнату, кричала она: «Вы некрасивая» — и исчезала. Минут через десять, набравшись ненависти, провозглашала она: «Вы уродка!» — и снова захлопывала с грохотом дверь в комнату противника. Но и этого ей было недостаточно. «Вас надо топором порубить» — раздавалось через пять минут. Нам каким-то чудом удалось сохранить с беднягой отношения вполне пристойные до самого конца нашего пребывания в квартире. Кроме ненависти ко всему миру («черт знает что такое, черт знает что такое»), у безумной жилички развилась скупость такой же безудержной силы. От кухни — все такой же ленинградской, полуобморочной кухни с парализованной плитой — был отделен чуланчик, принадлежавший безумной жиличке. Она милостиво отвела в нем уголок и для нас. Чем только не была завалена ее территория чуланчика! Обрезки кожи, добытые в какой-то артели. По ее словам, они могли при случае отлично заменять дрова. Она отапливалась этими обрезками однажды и берегла их про черный день. Здесь же были уложены коробочки, тряпочки, лоскутки, сломанные каблуки, видимо, подобранные на улице. Иногда из кухни исчезала половая тряпка или веник. Их было легко и просто найти, порывшись в сокровищнице безумной жилички. И она никогда не протестовала, обнаружив, что похищенная ею хозяйственная принадлежность водворена на место. Разве только похитит ее вновь. Кроме ненависти ко всему миру и скупости бушевала в нашей соседке неутолимая жажда мужской любви. Вот почему она красила волосы, делала брови.