— Седьмого — двадцатый! Седьмой на проводе!
— Вышли! — прокричал в трубку Потапенко.
— Все живые? Раненые есть?
— Белоуса в грудь.
— Пустые?
— Летчика вынесли.
— Какого летчика?!
— Наш летчик. Воздушная разведка.
— Белоуса в госпиталь, а летчика и Кустова в штаб. У тебя как?
— Стреляем, як скаженные!
В траншее, куда добрались разведчики, Горин, перевязывая Белоуса, говорил:
— Ничего, Федя, ничего. Главное живой.
— Сорок дней после родов бабу в церковь не пускают... — тихо проговорил Белоус.
— Какую бабу? — не понял Горин.
— Бредит, — предположил старшина, помогавший Горину перевязывать Белоуса.
— Сорокоуст... — тихо сказал Белоус.
— Нет, не бредит, — и, догадавшись, о чем говорит Белоус, сказал: — Вот и сходили, сходили — и вернулись, — успокаивал Горин, укладывая его на расстеленную плащ-палатку, как на носилки.
Солдаты подняли и, чуть пригибаясь, понесли по траншее. В тот же день из санбата Белоуса отправили в эвакогоспиталь. Больше с Гориным они не встретились. Под Инстербургом Агафон Горин был ранен в плечо и почти целый год провалялся в госпитале, где и встретил Победу.
А бой, начавшийся так неожиданно, разгорался с каждой минутой. 206‑й Краснознаменный стрелковый полк, первым ступивший на землю Восточной Пруссии, смог продвинуться вперед только на сотню метров и, закрепившись на высотке, где две ночи тому назад разведчики нашли летчика, стал вести тяжелые оборонительные бои, преследуя одну задачу — удержаться.
В одном из таких боев и был убит взводный Потапенко. Он лежал на твердой, холодной земле, и его остановившиеся, когда-то веселые глаза смотрели в металлический мрак, где в наступившей ночи сияли удивительно яркие звезды, как бы подтверждая, что светлая мысль и грусть там, наверху, а внизу ничего о том не знают.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Огромный корабль с широко разнесенными стреловидными крыльями находился в воздухе уже третий час. Добрая дюжина испытательных полетов осталась позади. Последние полеты из серии на грузоподъемность и высоту подходили к концу. И этот, повторный полет, через пару часов должен будет окончиться посадкой. Но вот стрелки приборов, контролирующих работу одного из четырех мощных турбовинтовых двигателей, внезапно сошли со своих законных мест и медленно поползли все ближе и ближе к тревожным красным меткам на циферблатах. Казалось, не будет конца этому движению.
Через несколько секунд двигатель затрясся, захлопал, как мокрое белье на ветру, из него повалил густой дым, а через мгновение наружу прорвалось пламя. Дыма без огня не бывает...
Пожар!
Бортинженер привел в действие противопожарную систему. Горящий мотор со всех сторон обдало упругими струями огнегасящего вещества. Пожар на мгновение притих, но только на мгновение, и бурно вспыхнул вновь.
Емельянов бросил тяжелую неманевренную машину в глубокое скольжение, надеясь, что косая обдувка встречным потоком воздуха собьет пламя.
Все было напрасно. Пожар разгорался...
Первый раз Емельянов горел в начале войны на Сааремаа, второй раз под Инстербургом в августе сорок четвертого. Самолет он сажал ночью на лесной массив, в шести километрах от речки Шящупе.
Накануне 206-й Краснознаменный стрелковый полк форсировал реку Нямунас и, выйдя к речке Шящупе, закрепился на ее берегу. Емельянова подобрали под утро разведчики полка и вывели к своим. Запомнил он только старшего группы. В штабе, куда они пришли, старший представился: «Капитан Кустов». После войны Емельянов искал его, но на запрос получил ответ: «Майор Кустов погиб в феврале 1945 года в Восточной Пруссии. Похоронен в братской могиле».
Емельянову повезло: войну он закончил живым...
...Пожар разгорался.
«Здесь и впрямь вспомнишь: хватай мешки — вокзал отошел!» — горько подумал Емельянов.
По всем законам авиации, далее должна последовать команда: «Всем покинуть машину!», и Емельянов, глотнув слюну, сказал:
— Кто еще не прыгал с парашютом?
— Разреши остаться? — попросил второй.
— Прыгнут все. А мы с Петром попробуем посадить. — Но так кто еще не прыгал с парашютом?!
Когда Аржанову удавалось, как сегодня, получить отгул за какую-нибудь из суббот, он радовался как мальчишка. В душе ему казалось, что дело, которым он занимается, не очень серьезно и совершенно не идет в сравнение с тем делом, которым были заняты такие, как Емельянов. Он даже стеснялся рассказывать, хотя и был свидетелем искреннего интереса к своему труду этих самых серьезных и деловых людей, труд которых он уважал больше своего. До работы на телевидении он послужил в армии, работал в НИИ, в газете, в общем, посмотрел, да и сам попробовал настоящий труд, труд без этих бесконечных трепов о талантливости. Несколько раз он собирался уйти с телевидения, но всякий раз пугался каких-либо перемен и... оставался. Его не устраивало, что любая удача, отмеченная всеми и даже прессой, становилась удачей только тогда, когда признавалась начальством. Вот к этому Аржанов относился болезненно. Затраченная энергия, вылившаяся в найденное, тоже пропадала впустую: найденное не имело имени и сразу же обесценивалось, многократно повторенное в других программах, становилось ужасающим штампом.