Выбрать главу

Вдруг детский смех, как солнца луч,

пробившийся меж жирных туч,

тебя настигнет ненароком

и, озирая тусклым оком

пушистый лёд на проводах,

газоны в галочьих следах,

кусты, забредшие в сугробы,

ты чувствуешь тупую злобу

к себе за то, что разлюбил

весь этот бедный зимний пыл;

и с жадной завистью к ребёнку,

что, на затылок сбив шапчонку,

проходит с солнцем на устах,

понурый прибавляешь шаг.

      ШИПОВНИК

У ольдевших подоконников

бродит хриплая пурга,

чёрной ягодой шиповника

метит белые снега,

что, как перья лебединные,

воскрылялась в майский свет...

Хоть всю жизнь завесь гардинами,

от пурги спасенья нет:

51

побелели мои волосы,

почернела вся душа,

заплелся в извивы голоса

свист морозный камыша;

был я мужем и любовником —

жизнь теперь не дорога;

чёрной ягодой шиповника

крою белые снега.

КЛЁНЫ ЗИМОЙ

Топырки чёрные ветвей

в пластах уродливого снега

растят ничтожностью своей

возренья грозные побегов,

чтоб многопалою весной,

встречая потеплевший ветер,

сказать, что этот мир — он свой,

всем тем, кто свойства не заметил;

чтоб в исполинскую жару

здесь обвивались мягкой тенью,

не пребывая на пиру,

но приближаясь к обновленью.

*   *   *

Опасен ум, холодный энтомолог,

влекомому в дендрарии искусств:

прикалывает мыслями иголок

к листам он бабочек различных чувств.

52

Прискорбны эти жертвы многодумья,

забывшие порхание и дых...

Продли, Господь, мне вышнее безумье —

писать на крыльях бабочек живых!

*   *   *

Не с пластилиновой душой

я встал из средне-русской пыли

в мир человечески-большой,

и вы, которые лепили

меня /так думалося вам/

и от себя, и по неволе,

не форму придали бокам,

а только ощущенье боли.

Как был с младенческих пелён,

таким остался и доныне,

лишь научительной гордыней,

как батогами, уязвлён!

И здесь от всех любивших лапать

мой охраняли нежный свет

лишь только мама, только папа

да женщина, которой нет.

53

ВЕСЁЛАЯ БОЛЬ

*   *   *

Вынул душу с-под чёрного камня:

веселись на метельном свету!

Но она повлажнела боками

и опять норовит в темноту:

ослепило дневное сиянье,

ужаснул аромат бытия,—

слишком долго хранила молчанье

ты под спудом,  живица моя.

Вытирай свою потную кожу,

не пугайся оставшихся дней!

Мы не станем, конечно, моложе;

мы не будем, конечно, умней.

Но, смотри, как горды в колыханьи

под покровскою вьюгой цветы...

Кроме воли

            любви и дыханья

нет у Бога иной красоты!

*   *   *

Неужели в самом деле

даже чайки улетели?

Даже чайки — волн качалки,

острогрудые весталки,

крупногорлые обжоры,

воры родом из Ижоры,

плавки Бога в рыбьем глазе,

перья гения в экстазе,

54

леонардовы джоконды,

крикуны небесной фронды,

думы негра на Ямайке,

чалки ветра, просто чайки.

Значит, время настаёт

самовар побольше ставить,

созерцать циничный лёд

и цикличность жизни славить.

*   *   *

Обросших шерстью стройных тел

полным-полна земля,—

морозный сахар захрустел

во рту у декабря.

Кто превращается в овцу,

кто волком держит путь,

кому-то норки блеск к лицу,

кому-то заяц в грудь.

Лишь ты, небесной мысли раб,

жалеющий зверьё,

одел в суконно-ветхий драп

озяблое своё

и человеческим пятном

в зверинце декабря

проходишь под моим окном

с лицом поводыря.

55

"TRISTIA"

День колыхался, как желе,

у вьюжной птицы на крыле;

лучами протыкая муть,

автомобили длили путь;

и каждый встречный человек

был сон того, чьё имя Снег.

И ты, и ты — его был сон,

в сарматском стойбище Назон,

ломавший твёрдое вино.

Когда? Не всё ли вам равно!

В нарциссы мёрзлого стекла

дышала память, как могла;

не растопив зальдевший понт,

душа сосала горизонт...

У вьюжной птицы на крыле

день колыхался, как желе,

а я, седой гиперборей,

томился тристией твоей.

"СТОЛИЦА БУРЛАКОВ"

В пространстве твердынь двухэтажных,

на улицах, сбитых в квадрат,

в сугробах перинисто-важных

купается марта закат.

Зелёного снега свеченье

играет на стенах домов,

где каменных судеб теченье

сковало морозом веков.

56

И ласка зелёного света

моей утомлённой душе

напомнила красное лето,

какого не будет уже.

Там дамы идут в пелеринах,

в суровых поддёвках купцы

и с пятками, рыжими глиной,

бегут от реки огольцы.

Там нищенок ржавые лица

у биржи построены в ряд

и в воздухе хлебной столицы

сияет Успенский закат.

Там сбоку амбаров имперских

над скатертью жёлтой реки

гуляют с веселием дерзким,

взяв водки ведро, бурлаки.

Над Волгой — беляны, расшивы,

холмы неподъёмных кулей —

все южные русские нивы

прибились к плотам пристаней...

О, Рыбинск, прошло твоё лето,

теперь то зима, то весна...

В свеченьи зелёного света

над крышами всходит луна.

А там, где высотки торопко

бегут от мороза веков,

всё чудятся лирик Андропов

да сталинский чиж Щербаков.

       ПРЕДОЩУЩЕНЬЯ

Акульи пасти в март раззявил город,

грозит зубами острыми сосулек.

Сей плотожор зимой был бодр и молод,

теперь обрюзг, как порченная дуля:

по мостовым течёт мазутным соком,

ворчит и дышит скатами со свистом...

Но всё блестит очками чёрных окон,

предощущая таинство убийства.

Его князёк, чиновник жилкомхоза,

на лжи проевший совесть без остатку,

пьёт в кабинете чай со вкусом розы,

предощущая от банкира взятку...

Его слуга, с рожденья пьяный дворник,

вдали от крыши ковыряясь ломом,

предощущает потно, что покойник

на счастье будет для него знакомым

и на поминках водкой под кутейку

налиться можно резво и до края...

Вот потому я мокрую скамейку

подальше от подъезда выбираю

и, роковые прошлые напасти

припоминая средь иного сора,

с почтением слежу акульи пасти

взращённого из камня плотожора,

развившего чиновные интриги,

мундирной прочей челяди бесстыдство,

сковавшего рабам своим вериги

во славу прокормленья любопытства.

58

*   *   *

Весна перелопатит снег,

наружу вывернет изнанку,

разлив ручьёв извивный бег

тебя разбудит спозаранку.