Но вообще проблемы евреев довольно долгое время не привлекали моего внимания. К созданию государства Израиль я отнесся равнодушно, по-моему, даже не заметил. И лишь когда было сфабриковано «дело врачей», я впервые осознал жестокую мощь государственного антисемитизма. Тогда я расплывчато осознал, что наш строй воспринял и унаследовал гитлеровский расизм. Но в то время это было зыбкое, несформулированное чувство. Потом умер генералиссимус, и наступили иные времена. Я не рекламировал, что я полукровка, но особенно и не скрывал. Кто-то знал о том, что я «порченый», но для широкой публики я был таким же русским писателем, как Аксенов или Высоцкий. Всерьез я начал задумываться над еврейскими делами, когда Россию стали покидать друзья — Галич, Коржавин, Копелев, Эткинд, Некрич. А в перестроечные годы, когда имперская державная юдофобия несколько отступила, то на передний план вышли черносотенцы-общественники… Добровольцы, волонтеры. Я догадывался, что и в армии, и в КГБ у погромщиков немало покровителей и сочувствующих. Но не пойман — не вор. Я вспомнил встреченную вчера бесконечную военную колонну, идущую в Москву, и поежился. Идея армейского заговора последние месяцы висела над страной. Об этом говорилось по телевидению, спорили газетчики, толковали в очередях.
Тут я ощутил, что Люда проснулась. Она лежала, не шевелясь, но я чувствовал, что ее глаза открыты.
— Ты не спишь? — еле слышно, без голоса, спросил я.
— Нет… — так же тихо прошептала она, — Пытаюсь угадать, о чем ты думаешь. По-моему, о судьбе страны.
— Неужели мои мозги скрипели так громко, что разбудили тебя? — поинтересовался я.
— Нет, я сама проснулась. Преступно спать, когда у нас с тобой осталось так мало времени. Когда у тебя самолет?
Я вместо ответа погладил ее. Мы потянулись друг к другу, и снова я отправился в блаженное путешествие без времени и без границ…
А потом я отвалился в сон, минут, наверное, на десять — пятнадцать. Когда я проснулся, то увидел Люду, выходящую из ванной в моем купальном халате и с мокрой головой, обернутой полотенцем.
Начало мутно светать. Дождь по-прежнему стучал по железной крыше. Я отправился в душ, наказав Люде обшарить в кухне все шкафчики и приготовить какой-нибудь завтрак. Когда я стоял под горячим душем, я вдруг вспомнил, что покойников обмывают. Стало как-то очень противно, но я подумал, что со мной можно будет эту церемонию не производить. Тем не менее стало не по себе, меня подташнивало. Я выполз из ванной в одних трусах. Кстати, кальсон я не носил никогда. Еще в молодости я твердо сказал себе, что если я надену кальсоны, то, значит, я — старик. И эта молодая бравада так засела в башке, что до последней минуты я держался. В зимние холода коченел, но в кальсоны не влезал ни за что. Это, может, и не говорит о большом уме, но «из песни слова не выкинешь». Люда уступила мне мой халат — она уже успела одеться.
— С завтраком дело дрянь! — сказала она. — Я устроила повальный обыск, но этот убивец подъел практически все. Есть несколько картофелин, но нет ни масла, ни сметаны. Также отсутствуют чай, кофе, сахар, хлеб и все остальное тоже.
— Ты как себя чувствуешь? — спросил я.
Она нежно посмотрела на меня и сказала после паузы:
— Замечательно!
— Тогда поехали завтракать в Москву, — шутливо произнес я и отвернулся, стараясь, чтобы она не заметила, как у меня увлажнились глаза.
В сарае хранились две двадцатилитровые канистры с бензином — неприкосновенный запас. Я снял с гвоздя ключи и, осторожно озираясь по сторонам, направился к сараю. Внутри дома ощущение опасности уходило на второй план, но как только я очутился вне стен, сразу же почуял себя дичью, за которой охотятся. Однако путешествие до сарая и обратно закончилось благополучно. Я подтащил обе емкости к автомобилю, открыл багажник, всунул в жерло бензобака большую воронку и, дав бултыхающемуся внутри канистры бензину успокоиться, начал заполнять бак. Подбежала Люда и стала поддерживать канистру, чтобы мне было не так тяжело.
— Отпусти, я сам. — Я не подозревал, что во мне столь сильно развито мужское самолюбие. И не только мужское, но и возрастное.